— Да разве в деньгах дело? – звенящим голосом ответила она, не замечая, что по щекам побежали слезы. – Ты чудовище, Сергей! Бесчувственное чудовище, которое живет только для себя! Такие, как ты, не просто потребители. Вы активные потребители. Вы потихоньку приспосабливаете мир, переиначиваете его, чтобы вам в нем было удобно. Это особенно страшно. Ведь раньше вы приспосабливались сами, а сейчас все наоборот.

— Лихо, – криво улыбнулся Лахтин. – Ты прям‑таки государственный обвинитель, Мышка.

— Перестань меня так называть! – Ляля топнула ногой. – Я не знаю, Сережа, почему ты такой. – Она всхлипнула, на ощупь, как слепая, нашарила стул. – Ты ко мне таким уже пришел… Я не знаю, например, почему гниют яблоки, но всегда отличу гнилое от нормального… Почему вы появились, откуда – не знаю. Но рядом с вами страшно. Как‑то, когда ты ушел, вылакав бутылку коньяка и переспав со мной, я нафантазировала: может, вы пришельцы? Ведь вы появились так недавно – лет десять–пятнадцать назад. Вы не стали пробиваться к высшей власти. Там все на виду, сразу скажут «а король‑то голый». Вы присвоили себе мелочь – распределение. Стали за прилавки, взяли ключи от подсобок, списки абитуриентов и ордера жилищных кооперативов… Вы поселились в обществе, будто вирус в организме…

— И все это я, Лахтин? – Он почти не воспринимал ее обвинения, потому что его ошеломило и напугало одно слово, которое она бросила ему в лицо еще в начале этой нелепой сцены: чудовище. Что это – совпадение, случайность? Или Ляля что‑то узнала о двойнике, о его постыдной игре или душевной болезни?

— Между прочим, – сказал он, вяло подыскивая контраргументы, – мы все потребители. И нечего этого стыдиться.

Ляля удивленно взглянула на Лахтина.

— Хитрый мой доктор наук. – Она засмеялась. – Тебе просто нечем крыть. Душа для тебя давно пустой звук, абстрактная величина. А вот желание все иметь и всем попользоваться ты будешь защищать до последнего дыхания. Я тоже живу в мире вещей и потребностей. Это нормально, по–людски. Но ваши вещи и потребности – чужие. Чуждые. По существу. За них нужно продавать душу, милый. И предавать.

— Мне же больно, Ляля, – хрипло сказал Лахтин. – Опомнись. Что же ты бьешь без разбора, что ты хлещешь?! Неужто и впрямь я такое чудовище?

Она подошла к журнальному столику, возле которого сидел Лахтин, взяла из его пачки сигарету.

— Я четыре года терпела, – сказала Ляля. – Потерпи и ты, залетный мой. Скажи лучше: что тебе сегодня приснилось?

— Ну и переходики у тебя! С ума можно сойти, – Лахтин пожал плечами. Из детства что‑то, не помню…

— Значит, было царство?

— Какое еще царство?! – вскочил Лахтин. Он наконец, достал портмоне, приоткрыл его, закрыл, снова открыл.

«Не знает, как поступить, – брезгливо подумала Ляля. – Боится, что швырну его сребреники ему в лицо. Если все доставать, то и отдавать все надо. Отсчитывать неудобно. А все отдавать не хочется».

— Ты не жмись, – грубо сказала она. – Я за четыре года много заработала. Так и быть – облегчу тебе душу. Ты же половину грехов сразу спишешь. Откупился, мол… А про царство упоминала, так это опять‑таки о душе. Было же у тебя хоть что‑нибудь там раньше.

— Не твое дело! – окрысился Лахтин. Он отсчитал несколько купюр и демонстративно швырнул их на диван. – Было и есть.

— Было, конечно, – согласилась Ляля. – Маленькое, захудалое. Но ты и его отдал. За коня! За то, чтобы быть на коне. Все царство души – за паршивую клячу удачи… Говоришь – есть? Ой ли.

— Плевал я на твое царство! – фальцетом выкрикнул он и, натыкаясь на вещи, пошел в коридор. Хлопнула дверь.

Маленькая женщина опустила руки и посмотрела на пол так, будто несла–несла гору посуды и вдруг все разом уронила.

Заплакать или рассмеяться?

Она все‑таки заплакала. Разбитого не жаль. А вот украденного жаль всегда.

Сушь, которая две недели подряд стояла над Гончаровкой, в этот вечер как‑то притомилась. Дождя ничто не предвещало, но давление стремительно падало, и люди, устав раньше обычного, раньше и ко сну собрались.

К полуночи чистые звезды подернулись дымкой, но в селе все еще стояла настороженная, болезненная тишина. Не шелохнется пыльная листва, не прогремит ведро о сруб колодца, не коснется ласково слуха девичий смех.

Часом позже с юго–запада, где уже несколько раз сверкали сухие зарницы, на Гончаровку стремительно надвинулся широкий грозовой фронт. Звезды погасли, будто их задул промчавшийся над селом ветер. Обрадованно прошумела листва. В ответ небо грозно заворчало и воткнуло в каменный лоб ближайшего холма молнию. Хлынул дождь.

Захар лег рано, но уснуть долго не мог. Ломило в висках, перед глазами мельтешили белые мухи. Он ворочался, представляя, как его письмо едет где‑то в почтовом вагоне, пытался мысленно заглянуть в квартиру Сергея, но почему‑то, кроме зеркал и ковров, ничего не мог представить. В богатых домах, говорят, всегда много ковров. Наверное, есть еще книги. Ведь Сережа – его Сережа! – как‑никак ученый. Почти что профессор. Вспоминал Захар также жену сына, а особенно внучку, но и из этого ничего не получилось. Видел‑то он их всего раз, лет шесть назад, да и то мельком. Не пойдешь же сдуру в хату, когда там гости… Если бы он знал, что не чужие они ему. Если бы знал!

Грома Захар, как ни странно, не слышал, а вот лопотание дождя уловил сразу.

«Слава богу, – подумал он, улыбаясь про себя. – Напоит наконец землицу. Пыль прибьет, окна промоет».

С этой мыслью Захар заснул.

И приснился ему сон…

Будто по всей Гончаровке вишня цветет. Много ее – как до войны. Садок возле садка. И везде праздничное белое сияние, музыка и люди. Нарядные, веселые. Друг другу улыбаются, друг с другом заговаривают.

«Свадьба, что ли?» – удивился Захар.

Пошел и он себе. Да так легко, что и не поймет: идет он или летит.

Тут музыка громче заиграла. Быстро. Горячо.

Люди перед Захаром расступились. И деревья в сторону тоже отошли.

Глядит Захар, а перед ним посреди сада его сын, Сергей. Молодой, красивый. И сорочка на нем белая, вышитая. Лица, правда, толком не разглядеть: солнце землю пригрело, парует она и вся как бы в мареве. Пляшет сын. Голову запрокинул, руки в сторону развел, будто всех обнять хочет, улыбается. И все по кругу, по кругу. Быстро, легко, красиво.

«Молодец, сынок!» – хотел крикнуть Захар, да так и занемел.

Вдруг увидел он, что никакой это не пар, а дым горький. И не комья молодой земли под босыми ногами сына, а головешки. Да не остывшие, а бело–сизо–алые. Смотреть на них – и то больно!

«Беги, Сережа! Ко мне, сынок!» – кричит Захар и с ужасом понимает, что не слышно его голоса. Нет его!

И люди не слышат, ни о чем не догадываются. Ходят рядом, переговариваются, на Сергея уважительно поглядывают. Танцует мол, красиво.

Рванулся Захар к сыну, а ноги – ни с места.

Тут Сергей лицом к нему повернулся.

Оказывается, на лице его вовсе не улыбка, а мука лютая. Плачет он, а слезы жар сразу сушит. Зовет отца – губы только в гримасу боли складываются.

«Где ты, дождь?! – обратился к небу Захар. И опять без слов: – Спаси сына моего! Погаси угли!»

Нет дождя.

А Сергей уже последние силы теряет. Шаги его по огню все неувереннее становятся, все медленнее. Вот–вот упадет.

Напрягся Захар так, что жилы на шее вздулись, прорвал‑таки немоту.

«Подожди, сынок, я сейчас…» – крикнул он и проснулся.

Ничего не понимая, Захар несколько минут всматривался во тьму. Перед глазами все еще стояло обезображенное болью лицо сына, грозно светились раскаленные угли.

«Что за наваждение? – испуганно подумал старик, вспоминая подробности сна. – Не к добру такие танцы».

Захар встал с кровати, поспешно закурил. Он так разволновался, что в груди опять закололо, будто сердце при каждом ударе натыкалось там на осколок стекла.

«Письмо – ерунда, – подумал Захар. – Непонятное оно, одни намеки. Да и идти будет дня три–четыре. Дурень я, дурень. Такая радость – сын отыскался, а я письма шлю. Ехать надо! Самому. Лететь! Самым скорым самолетом. И не когда‑нибудь, а прямо сейчас. Утречком».


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: