Иван Иванович метнулся на кухню, нашел там тупой туристский топорик и потащил тахту во двор.

Деревянная рамка загрохотала о ступени. Звук этот обрел в ночи особое нахальство: казалось, что сейчас проснется весь дом. Но держать рамку на весу ни Ивану Ивановичу, ни Юрию Светову никак не удавалось.

«Сейчас Чума выскочит», – подумал он, выволакивая тахту на площадку второго этажа. Чумой соседи и собственная жена называли мордатого Федьку из четырнадцатой квартиры. За чугунный прилипчивый нрав, грязный свитер и бешеные мутные глаза. Федька, как говорится, не просыхал. Чума свирепствовал в их дворе лет пять. Затем его крепко побили его же дружки, Федька поутих и в результате травмы потерял сон. Ивана Ивановича он явно не задирал, но за человека тоже не считал – смотрел всегда глумливо, презрительно, а при встречах бормотал под ной ругательства.

В обычный день (вернее, ночь) Иван Иванович постарался бы побыстрее проскочить опасную зону. Однако Юрий Светов, чей образ уже прочно занял его мысли и сердце, остановился передохнуть как раз напротив четырнадцатой квартиры.

Щелкнул замок.

— Ты што, сдурел, клистир? – прорычал Чума, высовывая в коридор всклокоченную голову. Он включил свет и щурил теперь глаза от беспощадной голой лампочки.

Юрий Светов переложил топорик в правую руку, а указательным пальцем левой брезгливо зацепил и потянул к себе майку Чумы.

— Я тебе сейчас уши отрублю, – ласково сказал Светов, а Иван Иванович обомлел от восторга. – Выходи, соседушка!

Федька с перепугу громко икнул, схватился за майку, которая растягивалась, будто резиновая:

— Че… чего… фулиганишь!

Во дворе, в черной проруби неба, между крышами домов лениво кружились светлячки звезд.

Он, играючи, порубил возле песочницы доски, сложил щепки избушкой. Зажег спичку. То, что полчаса назад было тахтой, вспыхнуло охотно и жарко. Огонь встал вровень с лицом.

И тут он понял, что пришла пора прощаться.

«Тебе не больно расставаться? – спросил его Иван Иванович. – Я понимаю, ты увлекся образом, вжился в него… Но ведь это смерть личности».

Светов махнул рукой, улыбнулся:

«Брось, старик, не пугай сам себя. Это возвращение твое… Рождение!»

«Тогда прощай. Береги это тело. Оно еще ничего, но частенько болеет ангинами. Запомни».

«Прощай. Я запомню…»

Он увидел, как в пляшущем свете костра от него отделилась серая тень Ивана Ивановича. Еще более пугливая, чем ее бывший хозяин, нелепая и жалкая на этом празднике огня и преображения. Тень потопталась на снегу и, сутуля плечи, шагнула в костер. Словно и не было! Только пламя вдруг зашипело и припало на миг к земле, будто на белые угли плеснули воды.

Чума, который с опаской подглядывал из окна за действиями соседа, окончательно утвердился в своем мнении – чокнулся Иванов, не иначе! – и отправился в смежную комнату досыпать. Ну кто в здравом уме станет жечь посреди двора почти новую тахту? Да еще ночью.

Прежняя память, как и внешность, осталась. Она‑то подсказала Юрию Светову, что Гоголев назначил на девять репетицию – разрабатывать мизансцены.

Он аккуратно сложил в портфель милицейскую форму, положил сверху кобуру и махровое полотенце. Затем выпил кофе – сказывалась бессонная ночь, поискал брошюру с пьесой, однако не нашел и, махнув рукой на поиски, вышел из дому.

К утру опять подморозило.

Насвистывая одну из мелодий Френсиса Лэя, Светов спустился к Днепру. Из огромной проруби, где обычно купались городские «моржи», шел пар.

«На первый раз не буду злоупотреблять», – подумал Светов, быстренько раздеваясь.

Сердце, все еще, наверное, принадлежащее Ивану Ивановичу, слабо екнуло, когда он осторожно ступил в ледяную воду – чтоб не намочить голову. Проплыл туда–сюда, отфыркиваясь и всхрапывая от удовольствия. Потом пробежался, до красноты растер себя мохнатым полотенцем. Так же, как и раздевался, быстро оделся.

Часы показывали четверть десятого.

Светов, отбивая такт рукой, пружинящим шагом поднялся по Садовой и свернул к театру. Он обживал себя, будто жильцы новый дом. Дом ему нравился.

Гардеробщик, вечно сонный Борис Сидорович, который никогда не замечал Иванова, перед Световым встал и пальто его принял с полупоклоном, но несколько удивленно.

Юрий Светов тем временем пересек фойе, прошел два коридора и «предбанник» и вступил на сцену. Там уже свирепствовал главреж.

— Не хватало! – окрысился Гоголев. – Еще вы будете опаздывать!

Светов бросил взгляд. Глаза его удивились. Раньше они видели всегда что‑нибудь одно: кусочек, огрызок окружающего мира. Теперь он увидел все разом: скучающую Веру Сергеевну, то бишь Елену Фролову, похмельного Аристарха – он подарил ему всепрощающую улыбку, Кузьмича, их единственного народного, который вяло жевал бутерброд. В стороне скучали остальные «энергичные люди». В отличие от Аристарха люди позавтракать не успели – на лице Простого человека крупными мазками была написана нечеловеческая тоска.

Где‑то рванул сквозняк. По сцене прошел ветер.

— Полно вам, – сказал Светов главрежу. – Не суетитесь.

Кончиками пальцев он легонько подталкивал Гоголева за кулисы. Тот безропотно повиновался.

Сонечка, то есть Аня Величко, увидев его на сцене, побледнела.

— Что с тобой, Ваня? – тихо спросила она. – Ты заболел? Ты на себя не похож.

— Потом! – оборвал он ее. – Потом, любимая. У нас впереди целая жизнь. Еще успеем наговориться.

Он властно поднял руку, призывая к тишине, и обратился к артистам:

— Сегодня буду играть я, ребята. Для начала я расскажу вам немного о себе. Будем знакомы. Меня зовут Юрием. Юрий Светов…

Опять ударил ветер.

Закатное солнце, которое висело на старом заднике еще с прошлого сезона, вдруг оторвалось от грязной марли, заблистало, распускаясь огненным цветком, и взошло над сценой. А на бутафорском дереве вопреки здравому смыслу запели бутафорские птицы.

Итальянский пейзаж

Лиза разложила персики, достала из сумки бутылку из‑под пепси–колы и, оглянувшись, побрызгала товар водой. На пушистых шарах засветились крупные капли.

— Ранние, ранние, – позвала она двух курортниц в шортах, собравшихся, видно, на пляж. – Только что с дерева. С росой…

Товар Лиза предлагала сдержанно, без лишнего шума, так как давно приметила: если ведешь себя с достоинством, значит, хозяйка, а не балаболка, которой лишь бы с рук спихнуть. Балаболки вообще народ непутевый – просит шесть, а приспичит ей, так и за трешку уступит.

Горячая ладонь легла ей на спину – Лиза вздрогнула, выпрямилась. Конечно, никакая это не ладонь. Она уже знала этот взгляд. Только у него… такие сумасшедшие глаза. Они прожигают насквозь ее платье, и появляется ощущение руки – легкой, жгучей, наглой. Рука коснулась спины, бедер, и Лизу будто жаром обдало. Опять этот охальник! Что он себе позволяет!

Она гневно обернулась. Худощавый низкорослый кавказец тотчас поклонился ей. Лицо его просияло, губы сложились в улыбку.

— Здравствуй, сладкий булочка, – отозвался кавказец.

Лиза отвернулась.

«Хам, – наливаясь яростью, подумала она. – Не может чего другого придумать. Завел, как попугай: „Булочка, булочка…“ Чтоб ты подавился».

Настырный кавказец появился на рынке дня три назад и сразу пробудил в Лизе неприязнь.

«И чего в Крыму ошивается? – сердилась она. – Есть свое море, свои клиенты, нет, его сюда принесло, черта кривоносого… Дело не в рынке. Если ты человек, то прилавка не жаль. Но уж больно нахальная эта залетная птица. Так и липнет, так и липнет, глазами раздевает. Тоже мне орел – хуже курицы!»

Покупатели вдруг пошли один за другим. Только успевай взвешивать да сдачу отсчитывать. Лиза знала это время. «Дикари» спешат на пляж, запасаются фруктами. Спешат, родимые, потому как позже и к воде не протолкнешься.

— Ранние, ранние, – повторила она. – Отборные! С росой…

Солнце поднялось выше – за домами вздохнуло и проснулось море. Торг ушел так же, как пришел. Лиза взглянула на часы – пора на работу! – сложила в сумку остаток персиков, килограмма три, и заторопилась, запетляла улочками.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: