Со временем Бураков даже перенял старушечьи манеры, всякими присловьями народными набил башку и щеголял ими, как первокурсник мединститута — латынью. Так что прозвище «Василиса» к нему неспроста накрепко прилипло с некоторых пор. Другой бы, может, обижался, а Вася — ничуть.

— Василиса была Премудрой и Прекрасной, — говаривал он с обезоруживающей улыбкой…

Ручеёк алиментов между тем то журчал неназойливо, то капал скупыми каплями. Впрочем, Вася и не мечтал никогда, что он вдруг зафонтанирует. Однако не на шутку встревожился, когда струйка вдруг разом иссякла. Не столько из-за денег встревожился, сколько из-за бывшей своей — уж не померла ли скоропостижно от дурного заболевания, к примеру? Оказалось — нет, слава Богу. Потому что позвонила и напрямик спросила истеричным несколько голосом: «Когда, ну когда ты, кровопивец, перестанешь отравлять мою несчастную жизнь?!» И сразу трубку бросила.

Конечно, Васька тут же исполнительный лист отозвал. «Ещё наделает с собой что-нибудь, горемычная!» — подумал он, не на шутку испугавшись. А надо заметить, что за все годы, как бы ни было затруднительно, Вася ни копейки из алиментов не потратил. Он сразу две сберкнижки завёл и потом, когда дочери одна за другой замуж выходили, а точнее, вступали в сожительство, торжественно вручал каждой, приговаривая: «Это не от меня, это от мамы, не сердись на неё…»

Но это потом. А пока дочки росли, они нередко здорово отца огорчали. Ему на них жаловались и соседи, и учителя, а он только кивал да обещал принять строгие меры. И ещё много раз добросердечные спирчане пытались Буракова женить, видя, что самостоятельно он ничего для устройства личной жизни скорей всего не сделает. Но он всякий раз наотрез отказывался: мол, неудобно, дети, мол, не поймут, может, после как-нибудь…

Изредка, потому что — через силу, в Спиринск наведывались московские дед да баба. Они уже давно примирились со сложившимся положением вещей и даже маленько как бы забыли, что Вася им — сын, а не просто один из провинциальных родственников. Погостят сколько-нибудь, прогуливаясь по экзотическому, по их меркам, Спиринску, а потом хозяин им гостинцы в сумки укладывает: банки с вареньем и грибами, копчёного гуся, окорок, то-другое…

— Папик, отпусти в Москву на живую Пугачёву поглядеть! — канючат Анка с Любкой.

А Вася бы и не прочь, чтобы любимые доченьки проветрились, столицу Родины посетили, но сами-то дед да баба — молчок. И ему ж понятно всё.

— Не-е, девчата, мы лучше на другой год все вместе — на теплоходе по Волге…

И так ему бывало тяжко, ведь в чём другом старался детям не отказывать никогда… Потом, став взрослей, дочки проситься в гости перестали, но и признавать за родню неласковых столичных стариков в некоторый момент прекратили — при встрече вдохновенно хамили и противно хохотали прокуренными голосами.

Конечно, никто не удивлялся, отчего у Василисы выросли такие невоспитанные дети. Элементарно же — вседозволенность, попустительство, беспринципность, слепая родительская любовь, отсутствие материнского влияния. Подобного добра задним числом всегда навалом. А Вася думал, что потом, много позже, когда его уже на свете не будет и дети станут пожилыми, они однажды всё поймут. Что — всё? Да — вообще…

Но прежде, чем стать умными, дочери, перебрав по несколько сожителей, устремились в туманную даль по маминой дорожке и словно в воду канули.

— В мать пошли, — рассудили спирчане.

— Жизнь настала такая… — ответил Бураков, как бы намекая на объективные обстоятельства и тем самым как бы привычно выгораживая своих нашкодивших…

Он только два раза успел получить пенсию, а уже пришлось предстать перед «Всевышней Аттестационной Комиссией» (ВАК). Где открытым голосованием решался извечный постбытийный вопрос: «В Ад или в Рай — соискателя?»

Василий стоял перед Комиссией голый, как допризывник, и тоже страшно робел.

— Праведник, праведник! — на редкость дружно закричали все, и каждый Васе кого-то знакомого неуловимо напоминал.

— Значит — в Рай! — и Председательствующий решительно воздел свой характерный красный карандаш, чтобы поставить в нужной графе судьбоносный крыжик.

— Правильно, правильно!

— Нельзя нам, атеисты мы, — встрял вдруг соискатель, как последний кретин, ей-богу же.

— Удивил! — хмыкнул на это вековечно Председательствующий. — Сейчас все атеисты, дак что, Рай закрывать? А между прочим, юноша, желающих — предостаточно!

— Так, выходит, большинство — где?

— Знамо дело, в Аду, где ж им быть?

— Ну, тогда и меня — туда! — сказал, как отрезал, Бураков, вдруг обнаглевший и полностью преодолевший извечную робость.

И тщетно его увещевали, сулили некие непостижимые для смертного перспективы, стращали. Упёрся, как… Будто твёрдо знал, чудило, что его мнение, никогда прежде никого не интересовавшее, тут непременно учтут.

Присни-ка ты мне…

Паша родился в ноябре месяце, а детство у него, как любили писать амбициозные, но бездарные газетчики, «отняла война». Само собой, Отечественная Великая. Из-за неё он, как и многие сверстники, тоже недокормленные вовремя, рост имел минимальный, зато жену — высокую и дородную, которая была криклива да своенравна, зато ловко колола дрова и ни о чём предосудительном не помышляла. Звали её Клавдией, и жилось Павлу с ней, как у Бога за пазухой.

Но однажды, когда оставалось до заслуженного отдыха всего-то месяцев семь, прямо во время производственного процесса пал на Пашину голову некоторый предмет. Ерундовая такая железяка. Могла бы убить — много ли такому трудящемуся надо — ан повезло, старая шапка-ушанка — её в народе ещё «зэковкой» зовут — смягчила удар и тем самым участь строителя коммунизма. Павел всего-то минуты две полежал без памяти на досках и встал, как ни в чём не бывало.

Хотя начальство, понятно, забегало. Небось, производственная травма. Контузия даже. Небось, в свете требований охраны труда — ого! Напихали Павлу полные карманы всяких таблеток, долго и нудно уговаривали не обращаться в лечебное учреждение, хотя мужик и сам не собирался никуда обращаться, домой, как министра, на самосвале привезли. Прямо к калитке. Да на прощанье — опять: ты де, Пал Иваныч, на работу не ходи, пока капитально не оклемаешься, ни о чём не беспокойся, мы тебе восьмёрки в табеле так просто будем ставить.

Кто-то, особенно непьющий и, стало быть, почти неуязвимый, мог бы, наверное, на принцип встать. Просто так, ради куража, а то и ради ещё каких-нибудь дополнительных преференций. Использовать ситуацию на всю катушку, как говорится. А Паша — нет. Правда, гордость некоторую — да, ощутил. Потеплело у сердца. Как же — небось, начальство выручать не каждый день приходится! И смог дома высидеть тунеядцем только два дня. Провернул по-быстрому кой-какие делишки по дому да и на производство с утречка отправился. Голова благополучно прошла — пора и честь знать.

И вскоре счастливый несчастный случай начисто забылся, опять мысли насчёт скорой пенсии стали большую часть времени занимать: сколько начислят да попросят ли ещё потрудиться или сразу прогонят с подобающими, давно отработанными церемониями. Но однажды, проснувшись утром, Паша заметил вдруг, что Клавдия тоже с открытыми глазами рядом лежит, при этом загадочно улыбаясь.

— Ты чо, Клав, лыбишься?

— Сон привиделся… Чудной такой…

— Будто с молодым мужиком кувыркаешься?

— Дурак старый! Тебя видела. Будто ты совсем плешивый, однако с большой белой бородой и в рубахе до полу. Ну, будто в моей ночнушке. Только тоже белой, каких у меня отродясь не бывало… И вроде говоришь: «Вот ты, Клава, спишь себе, спишь, а наши курицы у соседей несутся…» И я проснулась. А что, думаю, действительно ведь маловато яичек выходит. Щупать надо кур-то, а мы не щупаем, деликатничаем.

Тут Клавдия резко с кровати — прыг. И давай к соседке собираться. И как её муж ни отговаривал, мол, стыдно на людей наезжать с бухты-барахты — куда там!

— Да иди, иди, лезь — ищи! — не особо сопротивлялась соседка, у которой своих кур вообще не было.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: