И толстокожая дочь, видимо, все-таки прониклась. Или так оно сразу было задумано.
— Успокойся, папочка, если ты — категорически, то, разумеется… Но подумай — другого выхода нет. И Лена, если это тебя смущает, не из чистого альтруизма… Нет, она хороший человек и могла бы задаром… Но мы ж не можем этого принять… Пока… Иначе что люди скажут… Поэтому, считай, мы просто нашли тебе хорошую сиделку. Как раз у Лены сейчас нет работы, а она, между прочим, медсестра. Нам с Надюшкой, сам понимаешь, работу бросать — никак. Не те времена, да и возраст у нас уже, между прочим, не тот, чтобы работой бросаться. А Лена молодая, но, как видишь, неболтливая. И еще добрая да заботливая, в чем ты очень быстро убедишься. Она, чтоб ты знал, умеет быть незаметной, для чего талант нужен! Ну, давай, попробуем хотя бы…
Так все и решилось. В сущности, меня, пользуясь немощью моей, фактически изнасиловали. Разве что не в самой извращенной и циничной форме.
Я от тяжкого разговора чуть было еще одной болезнью не заболел — нервно-паралитической. Не знаю, как и сдюжил. Наверное, нелегко пришлось и им, заговорщицам, не зря же Надя и Лена сразу на кухню ушли — вроде как хозяйство смотреть, — а главный разговор предоставили вести наиболее авторитетной и опытной. Хотя, разумеется, все им было слышно, и было им, конечно же, не до хозяйства…
И стала ежедневно ходить в мой дом совершенно, в сущности, чужая молодая женщина: отпирать дверь своим ключом, серой мышкой проскальзывать в кухню, делать там по хозяйству что нужно и стремительно исчезать, стараясь не скрипнуть лишний раз половицей. И стали мы помаленьку друг к дружке привыкать, в чем нам неплохо помогли мои звери, которых, пока я был здоров, любили, кажется, все мои родственники, а когда я заумирал, изменилось отношение и к ним — их то предлагали отдать в чьи-нибудь добрые руки, будто в нашей местности ничем не обремененных добрых рук — умотаться, то порывались забрать себе, что будило во мне самые черные подозрения, потому что домашние твари в семьях дочерей уже были…
И стал я понемногу осознавать, вопреки бешеному сопротивлению всех стариковских комплексов, что, вообще-то, проблема моя разрешилась наиболее оптимальным образом, поскольку хосписа в нашей местности нет, и вряд ли он в обозримом будущем заведется, и даже мало кто знает, что оно такое — хоспис.
И стал исподтишка наблюдать за свалившейся как снег на голову внучкой. Вне всякого сомнения, и она за мной в это время и тоже исподтишка наблюдала. И стали мы размышлять друг о друге, стали делать всевозможные умозаключения, не испытывая ни малейшей потребности делиться друг с дружкой следами наблюдений и размышлений наших…
И странно, почему не сразу, не в первый же момент я обнаружил невероятное — внучка моя Лена и бабушка моя, давным-давно покойная Марфа Архиповна, были похожи как две капли воды. Но впрочем, если пораскинуть мозгами, то ничего странного — я же бабушку свою двадцатидвухлетней, естественно, не знал, а только видел на старой-престарой, чудом сохранившейся фотографии, притом ужасного качества, где сняли бабушку — молодую ударницу животноводства — во время премиальной поездки на ВСХВ, Всесоюзную сельскохозяйственную выставку, ели кто не знает. И чтобы сходство внучки с прапрабабкой обнаружить, потребовалось взглянуть под определенным ракурсом, при определенном освещении, да еще и будучи в соответствующем расположении духа, что раньше не представлялось возможным, но вдруг представилось.
Желая незамедлительно удостовериться, что данное открытие — не плод больной фантазии, я без всякой предварительной подготовки предъявил Лене древнюю фотку, и внучка, ни мгновенья не колеблясь, враз себя признала, только очень удивилась, где, когда и кто ее так заснял и почему никак не удается вспомнить — ведь момент съемки явно не был неожиданным, раз она глядит прямо в объектив.
И мне доставило неизъяснимое удовольствие сообщить моей милой сиделке, что она заблуждается, что та, которая на древнем фото, родилась аж на сто лет раньше…
Разумеется, генеалогическое открытие мгновенно сблизило нас так, как не сблизило бы ничто иное, хотя, разумеется, мы не кинулись в объятия друг дружке, обливаясь слезами, более того, мы продолжали избегать встречаться взглядами, но нечто, постороннему глазу недоступное, радикально изменилось…
Лена приходит ко мне утром всегда в одно и то же время, словно бы опасается сделать некую поблажку себе, но, может быть, и мне. Словно бы рассуждает или интуитивно действует по принципу: если ходишь всегда к одному и тому же часу, значит — служба, но если начать приходить как придется, то это уже будет нечто совершенно иное.
И я настолько к этому привык, что уже нутром чувствую приближение обусловленного часа, и стоит внучке на минуту задержаться, так сразу на меня обрушивается беспокойство — именно обрушивается, а не нарастает постепенно, и сразу заполняют башку самые дичайшие, самые ужаснейшие предположения, вместо нормальных житейских: изнасиловали, ограбили, убили, сбросили с моста. Или — попала под машину, под сосульку с крыши, под самолет, взлетевший с ближайшего аэродрома и рухнувший на наш город, хотя самолеты, всю жизнь грохочущие над головой, за всю мою жизнь не падали на наш город ни разу, как ни странно. Может, у меня уже метастазы до мозгов добрались, до нервной системы?
Но с другой стороны, я опять научился радоваться. А ведь еще недавно казалось — все, радости кончились навсегда. Конечно, нынешние радости имеют мало общего с теми, настоящими, когда был я еще жив. Но за неимением тех, хороши и эти.
Я очень радуюсь каждому приходу внучки, я сам себе придумал примету: при ней не помру — хотя не смог бы вразумительна объяснить, на чем моя примета основывается. Я очень радуюсь, но по внешнему виду, наверное, нипочем не скажешь. Когда-то подобного сорта люди — до такой степени скрытные, что могли маскировать любые чувства, или даже вовсе лишенные чувств, были мне откровенно ненавистны. А теперь я думаю, может, кому-то настолько в жизни не везет, что они вовсе не бывают живыми в буквальном смысле слова…
Радуются и мои звери. И чуют время не хуже меня. Впрочем, звери и прежде прекрасно чувствовали время. Возможно, это качество дано им взамен исключительно человеческого — чуять близость конца. Незадолго до прихода Лены Граф устраивается на коврике возле двери, а Жулик на полке для обуви, то есть рядом, но на некотором возвышении. И ждут. Так, как только животные могут ждать — пропуская время сквозь себя совершенно свободно, сколько бы его ни было. Они ждут, хотя в этот момент в их посудинах еще есть еда, значит, дело совсем не в том, что они полюбили нового человека в доме из утилитарных соображений, а в том, что они этого человека просто полюбили, что для собаки — дело обычнее и естественное, а для кошки — как бы нет, если верить устоявшемуся и, выходит, упрощенному мнению.
Конечно, других родственников невозможно дожидаться под дверью. Потому что неизвестно, когда они явятся и явятся ли вообще. Но и в остальном животные ведут себя иначе. Ведь когда приходит Лена, они, бывает, надолго оставляют свои привычные лежбища — мешаются ей в кухне, следуют по пятам в туалет и ванную, беспрестанно выказывая доступные каждому знаки внимания посредством голоса и хвоста…
«А если взять и подняться со смертного одра?!» — вдруг вспыхивает в мозгу абсолютно бесконтрольная и совершенно фантастическая мысль, которую, конечно, желательно бы вовсе ни на мгновенье не выпускать из самых потаенных, заповедных глубин мозга, но разве они спрашивают, разве за ними уследишь.
Мысль вспыхивает и мгновенно обжигает все внутри, и на какой-то момент делается нестерпимо больно, ну-ну, полегче там, от мыслей же нет уколов, разве только… Слава Богу — легче…
И на остывающий вдали след разбойницы-мысли начинает наслаиваться привычное уже и вялотекущее размышление о тем, о сем, да если бы, да кабы, размышление, составляющее то, что имеется теперь заместо жизни, целиком перешедшей из внешнего мира во внутренний и готовящейся еще дальше перейти.