— Гей, казаки! Дядю не убей, — послышался спокойный бас, и, раздвигая камыши, дядя Ерошка вплоть подошел к нему.
— Чуть-чуть не убил тебя, ей Богу! — сказал Лукашка.
— Чтò стрелил? — спросил старик.
Звучный голос старика, раздавшийся в лесу и вниз по реке, вдруг уничтожил ночную тишину и таинственность, окружавшую казака. Как будто вдруг светлей и видней стало.
— Ты вот ничего не видал, дядя, а я убил зверя, — сказал Лукашка, спуская курок и вставая неестественно спокойно.
Старик, уже не спуская с глаз, смотрел на ясно теперь белевшуюся спину, около которой рябил Терек.
— С карчой на спине плыл. Я его высмотрел, да как... Глянь-ко сюда! Во! В портках синих, ружье никак... Видишь, что ль? — говорил Лука.
— Чего не видать! — с сердцем сказал старик, и чтò-то серьезное и строгое выразилось в лице старика. — Джигита убил, — сказал он как будто с сожалением.
— Сидел так-то я, гляжу, чтò чернеет с той стороны? Я еще там его высмотрел, точно человек подошел и упал. Что за диво! А карча, здоровая карча плывет, да не вдоль плывет, а поперек перебивает. Глядь, а из-под нее голова показывает. Что за чудо? Повел я, из камыша-то мне и не видно; привстал, а он услыхал, верно, бестия, да на отмель и выполз, оглядывает. Врешь, думаю, не уйдешь. Только выполз, оглядывает. (Ох, глотку завалило чем-то!) Я ружье изготовил, не шелохнусь, выжидаю. Постоял, постоял, опять и поплыл, да как наплыл на месяц-то, так аж спина видна. «Отцу и Сыну и Святому Духу». Глядь из-за дыма, а он и барахтается. Застонал али почудилось мне. Ну, слава Тебе, Господи, думаю, убил! А как на отмель вынесло, всё наружу стало, хочет встать, да и нет силы-то. Побился, побился и лег. Чисто, всё видать. Вишь, не шелохнется, должно издох. Казаки на кордон побежали, как бы другие не ушли!
— Так и поймал! — сказал старик. — Далече, брат, теперь... — И он опять печально покачал головою. В это время пешие и конные казаки с громким говором и треском сучьев послышались по берегу. — Ведут каюк, что ли? — крикнул Лука. — Молодец, Лука! тащи на берег! — кричал один из казаков.
Лукашка, не дожидаясь каюка, стал раздеваться, не спуская глаз с добычи.
— Погоди, каюк Назарка ведет, — кричал урядник.
— Дурак! Живой, может! Притворился! Кинжал возьми, — прокричал другой казак.
— Толкуй! — крикнул Лука, скидывая портки. Он живо разделся, перекрестился и, подпрыгнув, со всплеском вскочил в воду, обмакнулся и, вразмашку кидая белыми руками и высоко поднимая спину из воды и отдувая поперек течения, стал перебивать Терек к отмели. Толпа казаков звонко, в несколько голосов, говорила на берегу. Трое конных поехали в объезд. Каюк показался из-за поворота. Лукашка поднялся на отмели, нагнулся над телом, ворохнул его раза два. — Как есть мертвый! — прокричал оттуда резкий голос Луки.
Чеченец был убит в голову. На нем были синие портки, рубаха, черкеска, ружье и кинжал, привязанные на спину. Сверх всего был привязан большой сук, который и обманул сначала Лукашку.
— Вот как сазан попался! — сказал один из собравшихся кружком казаков, в то время как вытащенное из каюка чеченское тело, приминая траву, легло на берег.
— Да и желтый же какой! — сказал другой.
— Где искать поехали наши? Они небось все на той стороне. Кабы не передовой был, так не так бы плыл. Одному зачем плыть? — сказал третий.
— То-то ловкий должно, вперед всех выискался. Самый видно джигит! — насмешливо сказал Лукашка, выжимая мокрое платье у берега и беспрестанно вздрагивая. — Борода крашена, подстрижена.
— И зипун в мешочке на спину приладил. Оно и плыть ему легче от нее, — сказал кто-то.
— Слышь, Лукашка! — сказал урядник, державший в руках кинжал и ружье, снятые с убитого. — Ты кинжал себе возьми и зипун возьми, а за ружье, приди, я тебе три монета дам. Вишь, оно и с свищом, — прибавил он, пуская дух в дуло: — так мне на память лестно.
Лукашка ничего не ответил: ему видимо досадно было это попрошайничество; но он знал, что этого не миновать.
— Вишь, чорт какой! — сказал он, хмурясь и бросая наземь чеченский зипун: хошь бы зипун хороший был, а то байгуш.
— Годится за дровами ходить, — сказал другой казак.
— Мосев! я домой схожу, — сказал Лукашка, видимо уж забыв свою досаду и желая употребить в пользу подарок начальнику.
— Иди, что ж!
— Оттащи его за кордон, ребята, — обратился урядник к казакам, все осматривая ружье. — Да шалашик от солнца над ним сделать надо. Може из гор выкупать будут.
— Еще не жарко, — сказал кто-то.
— А чакалка изорвет? Это разве хорошо? — заметил один из казаков.
— Караул поставим, а то выкупать придут: нехорошо, коли порвет.
— Ну, Лукашка, как хочешь; ведро ребятам поставишь, — прибавил урядник весело.
— Уж как водится, — подхватили казаки. — Вишь, счастье Бог дал, ничего не видамши, абрека убил.
— Покупай кинжал и зипун. Давай денег больше. И портки продам. Бог с тобой, — говорил Лука. — Мне не налезут; поджарый чорт был.
Один казак купил зипун за монет. За кинжал дал другой два ведра.
— Пей, ребята, ведро ставлю, — сказал Лука, — сам из станицы привезу.
— А портки девкам на платки изрежь, — сказал Назарка.
Казаки загрохотали.
— Будет вам смеяться, — повторил урядник, — оттащи тело-то. Что пакость такую у избы положили...
— Что стали? Тащи его сюда, ребята! — повелительно крикнул Лукашка казакам, которые неохотно брались за тело, и казаки исполнили его приказание, точно он был начальник. Протащив тело несколько шагов, казаки опустили ноги, которые, безжизненно вздрогнув, опустились, и, расступившись, постояли молча несколько времени. Назарка подошел к телу и поправил подвернувшуюся голову так, чтобы видеть кровавую круглую рану над виском и лицо убитого. — Вишь, заметку какую сделал! В самые мозги, — проговорил он: — не пропадет, хозяева узнают. — Никто ничего не ответил, и снова тихий ангел пролетел над казаками.
Солнце уже поднялось и раздробленными лучами освещало росистую зелень. Терек бурлил неподалеку в проснувшемся лесу; встречая утро, со всех сторон перекликались фазаны. Казаки молча и неподвижно стояли вокруг убитого и смотрели на него. Коричневое тело в одних потемневших мокрых синих портках, стянутых пояском на впалом животе, было стройно и красиво. Мускулистые руки лежали прямо, вдоль ребер. Синеватая свеже-выбритая круглая голова с запекшеюся раной с боку была откинута. Гладкий загорелый лоб резко отделялся от бритого места. Стеклянно-открытые глаза с низко остановившимися зрачками смотрели вверх, казалось, мимо всего. На тонких губах, растянутых в краях и выставлявшихся из-за красных подстриженных усов, казалось, остановилась добродушная, тонкая усмешка. На маленьких кистях рук, поросших рыжими волосами, пальцы были загнуты внутрь и ногти выкрашены красным. Лукашка всё еще не одевался. Он был мокр, шея его была краснее, и глаза его блестели больше обыкновенного; широкие скулы вздрагивали; от белого, здорового тела шел чуть заметный пар на утреннем свежем воздухе.
— Тоже человек был! — проговорил он, видимо любуясь мертвецом.
— Да, попался бы ему, спуска бы не дал, — отозвался один из казаков.
Тихий ангел отлетел. Казаки зашевелились, заговорили. Двое пошли рубить кусты для шалаша. Другие побрели к кордону. Лука с Назаркой побежали собираться в станицу.
Спустя полчаса через густой лес, отделявший Терек от станицы, Лукашка с Назаркой почти бегом шли домой, не переставая разговаривать.
— Ты ей не сказывай, смотри, что я прислал; а поди посмотри, муж дома, что ли? — говорил Лука резким голосом.
— А я к Ямке зайду. Погуляем, что ль? — спрашивал покорный Назар.
— Уж когда же гулять-то, что не ныне, — отвечал Лука.
Придя в станицу, казаки выпили и завалились спать до вечера.
X.
На третий день после описанного события две роты кавказского пехотного полка пришли стоять в Новомлинскую станицу. Отпряженный ротный обоз уже стоял на площади. Кашевары, вырыв яму и притащив с разных дворов плохо лежавшие чурки, уже варили кашу. Фельдфебеля рассчитывали людей. Фурштаты забивали колья для коновязи. Квартирьеры, как домашние люди, сновали по улицам и переулкам, указывая квартиры офицерам и солдатам. Тут были зеленые ящики, выстроенные во фрунт. Тут были артельные повозки и лошади. Тут были котлы, в которых варилась каша. Тут были и капитан, и поручик, и Онисим Михайлович фельдфебель. И находилось все это в той самой станице, где, слышно было, приказано стоять ротам; следовательно, роты были дома. Зачем стоять тут? Кто такие это казаки? Нравится ли им, что будут стоять у них? Раскольники они или нет? До этого нет дела. Распущенные от расчета, изнуренные и запыленные солдаты, шумно и беспорядочно, как усаживающийся рой, рассыпаются но площадям и улицам; решительно не замечая нерасположения казаков, по-двое, по-трое, с веселым говором и позвякивая ружьями, входят в хаты, развешивают амуницию, разбирают мешочки и пошучивают с бабами. К любимому солдатскому месту, к каше, собирается большая группа, и с трубочками в зубах солдатики, поглядывая то на дым, незаметно подымающийся в жаркое небо и сгущающийся в вышине, как белое облако, то на огонь костра, как расплавленное стекло дрожащий в чистом воздухе, острят и потешаются над казаками и казачками за то, что они живут совсем не так, как русские. По всем дворам виднеются солдаты, и слышен их хохот, слышны ожесточенные и пронзительные крики казачек, защищающих свои дома, не дающих воды и посуды. Мальчишки и девчонки, прижимаясь к матерям и друг к другу, с испуганным удивлением следят за всеми движениями невиданных еще ими армейских и на почтительном расстоянии бегают за ними. Старые казаки выходят из хат, садятся на завалинках и мрачно и молчаливо смотрят на хлопотню солдат, как будто махнув рукой на всё и не понимая, что из этого может выйти.