Заметил я одно обстоятельство: все люди стали вдруг здесь, в России, молчаливее и солиднее. Как-то дисциплинирующе действуют на всех даже эти песчаные холмы, эти редкие, как борода у прокаженного, низкорослые кусты.

Люди с опасливым любопытством присматриваются к чему-то и с глубокой вдумчивостью к чему-то прислушиваются.

Неужели железная сила большевистской воли невидимо реет даже здесь, над пустыней этой?

На заимке — один старик. С ним живут еще трое — его сын и двое чужих. Они пасут овец от Карачаевского совхоза и сейчас угнали их в сопки; каждый день перед вечером кто-нибудь из них приходит к деду «за харчей».

Старик нас очень радушно принимает, считая красноармейцами. Он называет нас «орлы уда́лые» и ждет не дождется, когда придет кто-нибудь «за харчей», тогда он «распорядится», чтоб пригнали «парочку баранчиков для дорогих гостечков».

— Овцы ведь считаны у тебя, папаша, — говорю ему.

Старик изумленно смотрит на меня, ударяет себя по бедрам и укоризненно качает головой.

И уж потом объявляет:

— Поверишь, сынок, грешить не буду: на луку да на воде подчас маемся, но для себя совецким добром гнушать не позволю. А для дорогих гостечков какая болячка подеется с двух баранчиков? Схвастну, схвастну на старости годов. Скажу — упали.

Старик входит в раж.

— Эдь, сынок, — кричит он восторженно, — эдь в кои-то веки довелось в гостях у себя принимать вас, орлы уда́лые! Эдь в кои веки! Да меня за это и сам Сталин похвалит. Похвалит. Молодец, скажет, Епифан Семеныч, хоть стар, а молодец. Не обесчестил смычку мирного населения.

Дед Епифан донельзя словоохотлив. Он у каждого расспрашивает о семье, о родне, о «губернии». Сторонится только Андрея-Фиалки. О нем он сразу мне сказал: «Эко, темный бор насупился». Может, он уже предчувствует свою судьбу?

А ко мне он то и дело пристает, чтоб я говорил ему о Боге. «Есть Бог или как, сынок?» — твердит он.

Большевики своей пропагандой о безбожии расклинили его душу. Он признался мне, что порой его «обуяет робость» и тогда он молится. Но робость проходит, и он снова «воинствует с Богом», или, как он выражается, «светлость в жизни проявляется».

Заведующий совхозом обещал ему после смерти сжечь его в крематории, или в «киматориях», как он называет, и прах похоронить с оркестром.

У деда, наполовину сомневающегося в загробной жизни, сложилось твердое убеждение, что если тело его будет сожжено, то, стало быть, он уж будет недоступен «каре божьей на том свете».

Сожжение — это мера на случай, если вдруг загробная жизнь окажется налицо: из пепла снова «склеить» тело для адских поджариваний деду кажется невозможным. Это и утешает старика.

Но в обещание заведующего он верит мало.

— Может, ище с духовными трубами сподоблюсь, а уж насчет киматориев хлопотать вряд ли будут. Разве вот по пятилетошным планам у нас тут поблизости где свои киматории построят. Ну тогда… А то вряд ли, сынок, будут охлопачивать.

Люди мои жадно слушают стариковы бредни. Особенно Артемий.

Я смотрю на деда и думаю о России, и люди мои думают о том же — о смертельной схватке двух идей: идеи деда Епифана, дерзнувшего на похороны с духовыми трубами, и идеи папы римского, поднявшего крест и именем Христа благословляющего танки, свинцовый ливень пулеметов и газ, выжигающий у людей глаза.

Мы прощаемся с дедом Епифаном. За харчем еще не пришли. Старик «ахает и охает», что не угостил нас бараниной.

— Я ужо проберу. Я их проберу, — грозит он своим помощникам. — Ах вы, орлы уда́лые! А… Ведь што ж вышло? Я, почитай, у вас целую банку консервы пожрал, а вас несолоно емши выпроваживаю.

Мы отъезжаем. Дед подбегает ко мне. Он наскоро сует мне в подсумок комок овечьего сыру. Сыр слоями разваливается у него в руке, ошметок падает на землю, дед поднимает, быстренько обтирает с него пыль и вновь сует мне.

— Не побрезгуйте, орлы уда́лые. Чем богаты, то и ото всей души.

Он бежит несколько шагов рядом со мной и скороговоркой просит:

— Сынок, в совхозе нашем будешь — заведущева, Егор Тимофеича, уговори похлопотать, нащет чего говорил даве тебе… А… сынок?

Мы отъехали. Дед долго стоял неподвижно и, загораживая ладонью глаза от ветра, изредка кричал:

— Орлы уда́лые-ё-о…

Я выбросил из подсумка сыр. Тогда Андрей-Фиалка приблизился ко мне и спросил:

— Мне вернуться, «поговорить» с ним, скородье?

Я как раз думал, может ли дед Епифан указать наш путь. Дед чем-то растрогал меня. Но так «обычно» и тепло спросил у меня Андрей-Фиалка: «мне вернуться», «поговорить», «скородье».

Меня радует то обстоятельство, что Андрей-Фиалка наконец помирился со мной.

— Только знаешь, Андрей, его куда-нибудь в сторонку, чтобы не сразу нашли.

— Соображаю, скородье, — понятливо ответил Андрей.

Артемий, очутившийся почему-то рядом с нами, подтвердил со скрытой неприязнью:

— Соображает… я прямо скажу, Андрей — сообразительный человек.

Артемия, видимо, тоже заинтересовала судьба деда Епифана.

Андрей повернул назад. Монашек с черкесским поясом пропел ему вслед:

— Вот тебе и прожарился в крематориях.

Артемий сотни две шагов молча едет со мной плечо в плечо. Потом притворно вздыхает и говорит:

— Послала она меня за вами, упокойница. Я из больницы вышел, повертелся с часок. К вам, прямо скажу, не пошел. С чего, думаю, занятого человека для ради пустяка тревожить. Прямо скажу, не из-за чего. Какое дело — бабе при смертушке захотелось на человека облюбимого глянуть…

Незаметно я нажимаю коня шпорами. Лошадь вздрагивает и трусит быстрее. Но Артемий не хочет отставать.

— Вернулся к ней. Не нашел, говорю. А она мне шепотом, голосу, я прямо скажу, уж лишилась: «Артемий, — шепчет, — ты не обманываешь? Может, он не хочет на меня взглянуть?.. Упроси, умоли его — смертушку он мне облегчит…» А я так думаю, вы все равно не пошли бы, как? — пытает он.

Я отрезаю:

— Нет.

— Не пошли бы? — удивленно восклицает он.

— Нет, — снова отрубил я.

Артемий, скрывая зло и странную ревность, поспешно соглашается.

— Я прямо скажу, поэтому большей частью я и не пошел. На кой, думаю, от дела человека отрывать.

Я знаю: Артемий, догадываясь о моей связи с покойной Маринкой, «отомстил» и ей и мне тем, что не позвал меня к ней в больницу.

Кончилось мое скверное настроение.

Я чуть было не распустил нюни перед большевиками: этак, мол, вы на меня и на моих людей подействовали отрезвляюще, что мы чуть не расшаркаться готовы и перед вашей стальной напряженностью встанем «смирно», руки по швам.

Все это чушь. Доля, искорка подленькой робости моей и растерянности.

Отрезвила меня общая ненависть к большевикам, которая царит в России.

А эту общую ненависть к большевикам я узнал из тех писем, что отобрал у кольцевого почтальона, захваченного цыганом.

Несколько писем людей, явно настроенных по-большевистски, я отбрасываю. Беру только отменно интересных три письма. Я записываю себе адресатов. Это письма настоящих русских людей, которые жили всегда с одной психологией: «Чужое именье уважай, своего не давай».

По таким людям всегда мерили и будут мерить Россию. Большевикам никогда не сломить их.

Письмо первое

«Любезная супруга Арина Федоровна. Ты сейчас приезжать повремени, потому что мы свергаем совецкую власть. Арина, ты энтим временем закупи лучше еще дюжину фланельных одеялов. Арина — из энтих, что привезла в энтот раз, у меня расхватили по тройной цене и делают пошивку пинжаков. Арина, а как сверженье совецкай власти призойдет, так ты не волынься там, а вези больше фланельных одеял. Арина, мыла много не бери, его привезли в потребиловку.

Арина, меня было тут собирались ссадить с председателей наши коммунисты. Арина, особо шнырит за мной энтот сопливый Колька Бугорков и подзуживает всей бедноте захребетной, что я кулаковский агинт. Арина, особо акрысился он на меня за Барбулину рушалку — зачем сельский совет вернул ее Барбулину, у которого было семьдесят десятин купчей земли. Ну, Арина, энтот Колька дошебаршится, так, что Барбулины ребяты не промашки. Арина, ты не опасайся за меня, я тебе скажу, как приедешь, такую новность услышишь про Кольку Бугоркова, что диву дашься. Арина, за меня все хоховские стеной стоят, одноважди на этих днях у Барбулина было сборище, потайное от коммунистов, и меня призывали туда. Арина, все они решают меня, как Бог даст сверзим совецку власть, выбрать старостой.

Арина, уж теперь у нас все про сверженье власти говорят без опаски и ждут не дождутся, когда начнет наступать Китай с войной, и тогда поднимутся на коммунистов все народы. Арина, наш батюшка отец Владимир самолично объяснял мне, что за границей готовятся в хрестовые походы за веру на большевиков. Арина, все войска поведет римский, самый набольший архирей, который одной веры с нами, только крестится всей пятерней. Арина, батюшка отец Владимир растолковывал, что поруганья на веру от них не будет, а совсем обратно, они постепенно сами начнут креститься в нашу веру, а главным манером утвердят у нас сходную какую-нибудь власть, нам на руку.

Арина, так что ты хлебала там не раскрывай, а фланельных одеял закупай больше.

Арина, да у меня смотри, чтоб сраму там не набраться… Арина, я все равно по запаху догадаюсь, если тебя там какой-нибудь потопчет. Арина, так и знай, я догадаюсь миментом, потому что если бабу чужой мужик потопчет, то с энтого разу от нее на всю жизнь запах будет отменный и когда с мужем — пот на ней будет образовываться особого запаху.

Арина, ну оправляйся поваровей и как узнаешь, что мы совецку власть сверзили, — дуй, дуй миментом.

Арина, на прощанье, не забудь энтих штук достать, что привозила, чтоб не брюхатеть.

Арина, низко кланиюсь тебе и мыслимо цалую тибя. Твой любезный супруг Федор Селифанович Бруйкин».


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: