Так и не добудившись Артюхина, я оделся и спустился вниз за газетами. Меня интересовало, как комментируется ограбление патриаршей ризницы.
В вестибюле чопорного «Националя» царило утреннее оживление. Возле фанерного щита с наклеенными на нем театральными афишами стоял наш сосед по этажу, корреспондент какой-то американской газеты, долговязый парень в желтых крагах и клетчатых бриджах, эффектно опоясанный пулеметной лентой (подарок какого-то матроса). Американец перерисовывал русские буквы с афиши, на которой разухабисто танцевали канкан желтые, зеленые и красные слова, прибывающие всех граждан обязательно посетить «великий праздник футуризма».
– Большевик? – тщательно выговаривая трудное слово, спросил у меня американец и ткнул пальцем в фамилию Маяковского.
– Нет.
– Эсер?
– Поэт.
– По-эт… – Кажется, такого русского слова он не знал. Американец сделал пометку в блокноте. – А этот? – Палец корреспондента передвинулся пониже и замер против фамилии Бурлюка.
– Поэт.
– А этот?
– Тоже поэт.
Американец озадаченно посмотрел на меня: удивительная страна эта Россия! Большевики, меньшевики, эсеры, кадеты, а теперь, оказывается, появилась новая партия – поэты…
Я подошел к портье, возле которого подросток из трудовой артели «Московский рикша» раскладывал густо пахнущие типографской краской кипы. Когда я расплачивался за газеты, ко мне вновь подошел американец. На этот раз его заинтересовало наклеенное на том же фанерном щите постановление Союза родительских комитетов по поводу мер, принятых властью против бастующих учителей. Постановление начиналось словами: «Заслушав сообщения с мест об увольнении всех учителей городских школ Москвы и о выселении их из квартир, занимаемых ими в школах, делегатское собрание родительских комитетов не находит слов для осуждения этого позорного жандармского поступка…» Но, как видно было из текста, слова все-таки нашлись, и в избыточном количестве…
«Районные управы, – лил горькие слезы Союз родительских комитетов, – передали заведование школами швейцарам, а не нам, родителям, которые, конечно, больше имеют права, нежели швейцары…»
Американец ткнул пальцем в слово «швейцар»:
– Швейцар?
Похоже, он не сомневался, что я готов посвятить ему целый день. От излишне любознательного корреспондента пора было избавиться.
– Швейцар, – любезно подтвердил я. – Только учтите: не каждый поэт – швейцар, не каждый швейцар – поэт, и единственное, что их объединяет, – это то, что ни тот, ни другой не является люмпен-пролетарием. Так и запишите.
– О-о! – восторженно выдохнул американец, но записывать почему-то не стал…
Когда я с пачкой газет поднялся в номер, Артюхин вскочил на постели и очумелыми, ничего не соображающими глазами обвел комнату.
Покуда он приводил себя в порядок, я просмотрел газеты. Их страницы были заполнены статьями о переговорах с немцами, противоречивыми и отрывочными сообщениями с Украинского, Донского и Оренбургского фронтов. Много писали о нарастающем продовольственном кризисе. «Известия» публиковали постановления Моссовета об учете и распределении мебели, о передаче в управление Союзу дворников экспроприированных домов, в которых саботажники-жильцы по-прежнему вносят квартплату бывшим домовладельцам.
«Утро России», как всегда, пестрело объявлениями.
«Молодая интересная барышня (без претензий)» искала место при детях. Но тут же давалось понять, что, если детей не окажется, «барышня (без претензий)» легко с этим смирится. Парижская фирма «Руссель» предостерегала граждан молодой республики: «Ваш живот растет непомерно. Вы растолстели, обрюзгли, стали неизящными. У вас вялость желудка…» И советовала: «Торопитесь, наденьте лучший в мире эластичный мужской пояс системы Руссель! Только тогда к вам вернется былая стройность».
Потребительское общество «Единение» принимало подписку на американскую обувь, а доктор Вольпян, живший на Мясницкой улице, обещал с помощью препарата с экзотическим названием «неосальварсан» избавить страждущих от сифилиса и вернуть их в лоно семьи. Значительное место отводилось и уголовной хронике. Но нигде ни слова об ограблении ризницы…
Артюхин уже был одет, обут и выбрит. Его румяное лицо дышало первозданным покоем и благодушием. Наверное, так выглядел Адам в те лучезарные дни, когда его жизнь еще не была омрачена обществом милой, но вздорной женщины. Артюхина ничуть не беспокоило, как организовать наблюдение за квартирой Мессмера, даст ли правдивые показания Пушков, кого из сотрудников откомандировать в Петроград и кто изготовитель стразов, изъятых у барыги.
– Кстати, Филимон Парфентьевич, что тебе снилось сегодня? Ты во сне так веселился, что я чуть вприсядку не пошел.
– Так, ничего… – Артюхин хмыкнул и в свою очередь спросил: – Леонид Борисович, а на зубах пробу ставят?
– На каких зубах?
– На золотых… На тех, что матросик носит.
– Нет, не ставят.
– Жаль, – сказал Артюхин и тут же себя утешил: – А все одно, кабы я при золотых зубах, хотя и без всякой пробы, в Самарское возвернулся, все бы девки сбеглись. В редкостях покуда еще золотые зубы у трудового народа.
Вот тебе и безмятежность первозданности! Видно, вопреки утверждению библии, и у Адама в раю были какие-то неудовлетворенные желания, а вместе с ними и неприятности. На том Ева и сыграла. Что поделаешь? Эдем эдемом, а жизнь жизнью… Но почему все-таки газеты не поместили сообщение об ограблении патриаршей ризницы?
Ответ на этот вопрос я получил лишь днем, когда приехал с очередным докладом к Рычалову. Оказалось, что ответственные редакторы выполняли настойчивый совет не кого иного, как председателя Совета милиции.
– Пусть день-другой помолчат, – сказал мне Рычалов, – а мы пока без лишнего шума попытаемся разобраться что к чему. – И съехидничал: – Корреспондента «Русских ведомостей», конечно, не успел допросить?
Я рассказал ему о барыге, стразах, опросе Кербеля и работе, проведенной Бориным.
– А корреспондентом я сегодня займусь.
– Да теперь уж ни к чему, – сказал Рычалов. – Я сегодня утром по одному делу заезжал в «Русские ведомости». У него, оказывается, старое знакомство в синодальной конторе, чиновник один. Он и телефонировал об ограблении. Я проверял – не врет.
Он просмотрел протокол опроса Кербеля и документы, привезенные Бориным.
– Борин-то будто ничего, а?
– Ничего. Под седлом ходит неплохо.
Рычалов расспрашивал меня о стразах, о том, как я думаю разыскать их изготовителя, предпринято ли что-либо для проверки предположения о симуляции ограбления. Но в первую очередь его интересовало семейство Мессмеров. Участие в ограблении ризницы Василия Мессмера идеально вписывалось в любимую концепцию Рычалова, которую он развивал еще будучи пропагандистом. Суть ее сводилась к тому, что пролетаризация в результате социалистической революции привилегированных классов неизбежно должна была привести их деклассированных представителей к уголовщине.
По существу эта теоретическая концепция не вызывала возражений. И все же я не был убежден, что после Октября каждый князь обязательно должен стать налетчиком, граф – карманником, а экспроприированный фабрикант – скупщиком краденого.
Участие Василия Мессмера в ограблении вызывало у меня сомнения. Если предположить, что он был среди грабителей, то как ответить на такой вопрос: зачем ему потребовалось брать с собой шкатулку? Чтобы облегчить работу уголовного розыска? Кроме того, по утверждению швейцара и дворника, Василий Мессмер покинул Москву не позже восьмого января, а ризница предположительно была ограблена после пятнадцатого. Это уже походило на алиби. Пусть несколько сомнительное, но все-таки алиби. И если бы не одно обстоятельство, я бы считал, что шкатулка похищена у Мессмера и специально подброшена грабителями, чтобы запутать агентов милиции…
Но меня сильно смущали сведения о старшем брате Василия Мессмера, бароне Олеге Григорьевиче Мессмере, монахе Валаамского Преображенского монастыря. Если бы инок Афанасий замаливал свои грехи в любом другом монастыре Российской империи, я бы не обратил на это внимания. Но старший брат Василия Мессмера выбрал именно Валаамский, и это наводило на различные мысли. Дело в том, что с 1912 по 1916 год настоятелем этого обширного монастыря, расположенного сравнительно недалеко от Петрограда, был не кто иной, как архимандрит Димитрий, на попечении которого с 1916 года находилась синодальная, а ныне патриаршая ризница… Я знал это лучше кого бы то ни было, так как после побега из тобольской ссылки вынужден был несколько месяцев скрываться на территории монастыря.