По лицам врачей можно было понять, что слова оратора западали в душу, особенно его высказывания о трибунале и следователе, который понапрасну теряет время, томясь в бездействии.
Член дежурной коллегии умел говорить с интеллигенцией.
К моему глубочайшему удивлению, к кабинету Рычалова мы подошли как раз в тот момент, когда висевшие в коридоре настенные часы только начали отбивать время, назначенное, нам для приема. Раньше за собой подобной точности и не замечал. Но еще больше я удивился, когда Рычалова на месте не оказалось. Это было настолько на него непохоже, что я растерялся. Неужто даже Рычалов вынужден был отказаться от своих выработанных годами правил? Выходило, что так.
От члена дежурной коллегии я узнал, что Рычалову поручено организовать на всех железных дорогах заставы под Москвой (в связи с военным положением вводились жесткие ограничения на въезд и выезд из Москвы).
– Он полчаса назад телефонировал с Александровского вокзала и просил, чтобы вы его подождали, – сказал член дежурной коллегии. – Через пять-десять минут он уже будет здесь.
Но Рычалова мы дожидались не пять и не десять, а добрый час…
Хотя Рычалов внимательно, казалось бы, слушал рассказ Сухова о поездке в Петроград и мой доклад, у меня создалось впечатление, что думает он в эти минуты совсем о другом.
– Во сколько, говоришь, оценивается изъятый у Глазукова жемчуг? – спросил он, когда я закончил свое краткое сообщение и по привычке посмотрел на простенок, где еще позавчера был приколот кнопками распорядок дня.
– Пожалуй, тысяч тридцать-сорок.
– Таким образом, за десять дней розыска республике возвращено тридцать тысяч рублей из тридцати миллионов. В среднем по три тысячи в день, – подвел итог Рычалов. – Если вы будете и дальше так работать, то для розыска всего похищенного потребуется восемь лет с хвостиком. Не многовато ли, а?
Можно было, конечно, возразить, что нельзя ставить знак равенства между уголовно-розыскной работой и бухгалтерией. Но в главном Рычалов был прав: итоги неутешительные. Президиум Совдепа мог рассчитывать на более успешную работу специальной группы, возглавляемой товарищем председателя Совета милиции. Ему нужны были не отчеты о версиях, допросах и обысках, а конкретные результаты.
Сухов, отстаивающий всегда и во всем справедливость, начал было объяснять Рычалову, с какими трудностями мы сталкиваемся, но Рычалов его оборвал:
– Трудности не оправдание. Всем трудно. Время такое. А вот то, что вы упустили Василия Мессмера…
– Видимо, Мессмер все-таки к ограблению не причастен, – сказал я.
– «Видимо»… «все-таки»… А теперь что, вся надежда на анархистов?
– Зачем же? – возразил я. – Если показания Глазукова правдивы, а я в этом не сомневаюсь, то мы в ближайшее время установим грабителей.
– «Видимо»?
– Видимо.
– Но, насколько я понимаю, вам для этого нужно сначала задержать Лешу?
– Да.
– А ведь это, «видимо», может не получиться.
– Думаю, что получится. За Пушковым и за Михаилом Арставиным установлено наблюдение. Подбираемся мы и к Махову. Логично предположить, что у кого-то из них он обязательно появится.
– Логично-то логично, – сказал Рычалов, – но сокровища ризницы стоят тридцать миллионов золотых рублей. Это утверждают специалисты. А твою логическую конструкцию еще никто не оценивал. А если и оценят, то все одно тридцати миллионов за нее не дадут.
– Как знать, ценитель может и все сорок отвалить, – попытался я шуткой разрядить атмосферу.
Сухов улыбнулся, но Рычалов и бровью не повел. Он задал еще несколько вопросов, среди которых был и крайне для меня неприятный вопрос об описях, обнаруженных у Мессмера и Кербеля. Я мог только пожать плечами: эти описи были для меня полной загадкой.
– «Батуринский Грааль», «Два трона», «Золотой Марк», «Мономаховы бармы»… – перечислил Рычалов, но на этот раз от комментариев воздержался. Кажется, он считал, а вполне справедливо, что я уже свое получил сполна, и решил отложить разговор о загадочном списке драгоценностей до следующего раза. И на том спасибо.
Он повернулся к Павлу, который вертел в пальцах кожаный портсигар и не принимал участия в разговоре:
– Что, курить хочется? Иди покури в коридоре.
Сухов сконфузился:
– Успеется, товарищ Рычалов.
– А зачем мучиться? Иди покури. Если нужно будет, мы тебя позовем.
По настойчивости, с которой Рычалов выпроваживал Сухова, я понял, что он хочет поговорить со мной наедине. Но что предметом этого разговора станет сегодняшний митинг в Доме анархии, я не предполагал…
– Обязательно побывай на митинге, – сказал Рычалов, как только дверь за Суховым закрылась. – Послушай анархистских витиев.
– Для самообразования?
– В числе прочего и для самообразования. Чего не послушать? Интересно. Я бы и сам зашел, но, к сожалению, нет времени.
Кажется, для этого меня Рычалов и вызывал. Такое внимание к очередному митингу в Доме анархии меня несколько удивило.
К анархистам я привык относиться скептически. В отличие от эсеров, кадетов или меньшевиков они не представлялись мне тогда реальной силой, которой суждено сыграть какую-то роль – положительную или отрицательную – в развитии революции. Анархисты были сравнительно малочисленны. Не говоря уже о наивности политических концепций, их нельзя было даже назвать партией. Как-никак, а партия предполагает организационное единство, дисциплину, общую программу. Ничего подобного у анархистов не было. Их союзы, федерации и группы не имели руководящего центра та никому не подчинялись. Причем организационная неразбериха усугублялась идейной разобщенностью. Анархо-коммунисты во многом не соглашались с анархо-синдикалистами, те в свою очередь критиковали анархистов-индивидуалистов. Анархо-федералисты спорили с анархо-кооператорами, пананархистами, неонигилистами и безвластниками. Да и среди последователей одного и того же политического течения оказывались иной раз люди различных мировоззрений, враги наши и наши друзья, те, кто боролся против Советской власти, и те, кто ее отстаивал. Забегая вперед, скажу, что из среды анархо-коммунистов, например, вышел не только батька Махно, но и легендарный Нестор Каландаришвили. Анархо-коммунистом был участник штурма Зимнего дворца матрос Анатолий Железняков, старший брат которого, тоже анархо-коммунист, ушел к бандитам и был убит в бою с отрядом Красной Армии. Анархо-синдикалист Волин стал идейным вдохновителем махновщины, а бывший лидер анархо-синдикалистов Иваново-Вознесенска Дмитрий Фурманов превратился в политработника Красной Армии, а затем стал писателем. В 1919 году Петр Соболев организовал взрыв Московского комитета партии большевиков, и в том же 1919 году член ВЦИК анархист Александр Ге, возглавивший Кисловодскую ЧК, был зверски замучен деникинскими контрразведчиками…
– Так что именно тебя интересует? – спросил я Рычалова.
– Все, – сказал он. – Отношение к войне, отношение к нам. Последние неделя мы выпустили анархистов из поля зрения. Надо наверстывать упущенное.
– Какие-нибудь новые сведения?
– Нет, но в федерации слишком много горячих голов, и в этих головах может возникнуть идея использовать наши трудности. Для них наступление немцев – вроде подарка… Большевики шатаются – самое подходящее время для «третьей социальной революция».
– Ты уж слишком всерьез воспринимаешь это сборище донкихотов. Им не на кого опереться, – возразил я.
– Почему же не на кого? Учти, что часть рабочих Москвы – выходцы из мелкобуржуазной среды. Прибавь к ним бывших мелких чиновников, гимназистов, студентов, кустарей, люмпенов… Социальная база у анархизма есть. Да и лозунги подходящие: «Долой государство и всяческое насилие над личностью!», «Немедленное распределение по потребностям!», «Фабрики и заводы – рабочим коллективам, которые на них работают!». Что же касается твоего сравнения… Дон-Кихот, Леонид, кроме таза на голове и копья в руке, ничего не имел. А у московских донкихотов – около сотни пулеметов и несколько тысяч винтовок. Да и обосновались они в самом центре города, а не возле ветряных мельниц. В случае заварухи они могут нанести удар и по Московскому Совдепу, и по гостинице «Дрезден», и по комиссариату Московской областной армии…