Сидим. Вдруг на прогон мотоцикл с коляской вылетает. Как дал на тормоз, аж занесло, только пыль столбом. Я гляжу: какие-то странные солдаты, головы будто пришлёпнутые, ну прямо вровень с плечами. Ничего понять не могу, а Тель мне как саданёт в бок. «Немцы, — говорит, — тикаем». Брык с брёвен. Я за ним, да в бузину и напролом. А фрицы чегой-то заорали и с пулемёта садить! Какой кросс мы выдали! Куда там Валерию Борзову! Отсиделись в гумне за деревней. Всё боялись домой возвращаться, думали: а вдруг приметили нас фрицы. А ведь дома и корзинки со жратвой были собраны в дорогу.
К вечеру потихоньку огородами пришли в дом к Телю, а там немцы. Ну, угодили! Дядя Коля в кухне стоял, а рядом офицер. Как сейчас помню, держал он в одной руке бутылку. С вином, наверное, а в другой — тарелку с горячей картошкой. Пар от неё шёл. Мы, как немца увидели, с порога назад. А отец возьми и крикни: «Тельман, сынок!» — Маричев закурил папиросу, глубоко затянулся. — Мы бы удрали, да наткнулись в сенях на солдата.
Привёл он нас в горницу, поставил посередине. А офицер расхаживает по горенке. За половики чепляет. Лицом-то добрый, улыбается. И шпарит по-русски. «Вы, — говорит, — мальчики или зайчики?» Шкура! «Зачем, — говорит, — так быстро бегаете, боитесь немецкого офицера?»
Мы стоим сопим. Ну прямо как во сне! Свалился этот шпендрик на нашу голову! Хоть и ждали, а всё же поверить было трудно.
Дядя Коля тут же стоит. Бледнющий — лица на нём нет. А немец говорит: «Кого это из вас Тельманом зовут? Или мне послышалось?» Дядя Коля тихо отвечает: «Послышалось, господин офицер. Сынка моего Тишей звать». Быстро он, однако, его в господина произвёл.
Офицер как захохочет! Чего уж ему смешно стало? Пальцем показал на Теля: «Этот? — И спрашивает: — Как зовут тебя, мальчик? Тишей?» А Тель как зыркнул на отца, ровно волчонок, и отрезал: «Тельман!» — Маричев вздохнул тяжёло и задумчиво сказал: — Нас ведь, товарищ начальник, весной в комсомол приняли!
Ну и понесло офицера. Чего он только не говорил! И о том, что Тельман — имя плохое, не русское и не немецкое. Что это и не имя совсем. Да всё с улыбочкой. Я стою, смотрю на стол, где картошка дымится, — жрать охота! Думаю, чёрт лысый, картошка остынет, отпустил бы поскорей. Шиша с два! Спрашивает он дядю Колю: «Поп у вас в деревне есть?» Тот кивает, есть, мол. Отец Никифор. «Вот, — говорит, — по русскому обычаю мы и перекрестим вашего сынка в Тишу. Нельзя, чтобы с таким именем мальчишка жил». Так, дескать, зовут врага всех немцев и русских.
А Тель возьми да брякни: «Я в церкви не крестился».
А я-то знаю, что в церкви крестили его родители. Нас, деревенских, почти всех в те годы крестили. Мне мать рассказывала. Офицер смеётся пуще прежнего: «Ну вот и хорошо. Будешь крещёным». А Тель знай твердит: не буду да не буду. Тельман я.
Офицер посмотрел на свою остывшую картошку и уже зло говорит дяде Коле: «Не должно быть мальчика с таким именем. Это непорядок. Вас я накажу особо за то, что его так назвали, но вдвойне накажу, если вы сынка не перекрестите в Тишу, — и повторил, скосорылившись: — Мальчика с таким именем быть не должно! — Отчеканил и посмотрел на дядю Колю так, что у того руки затряслись. — Забирайте его и порите, пока не скажет: „Я — Тиша“».
— Ох что было потом! Вспоминать неохота, — виновато улыбнувшись, сказал Маричев. — Завёл дядя Коля в кладовку Теля. Сначала уговаривал: «Застрелит ведь немец и тебя и меня. Хорошо, — говорит, — этот ещё добрый попался. Другой бы и чикаться не стал». Но Тель упёрся. Ревёт. Тогда дядя Коля сказал ему: «Сейчас пороть буду. Ты, сынок, кричи погромче». А меня вытурил. Ну да я всё равно никуда не ушёл. Во дворе на сеновал залез. Слышал возню в кладовке. Отец ему, видать, крепко поддал, а Тельман не пикнул.
— Ну а потом-то что? — спросил Игорь Васильевич. — Чем всё кончилось? — Рассказ Маричева потряс его.
— Потом мы всё-таки драпанули, — с удовлетворением ответил Маричев. — Тель ночью, а я утром. Немцы вечером деревню прочесали, всех мужиков и мальчишек в церковь согнали и заперли на ночь. Видать, дюже боялись. А дядю Колю оставили. Понадобился он им зачем-то.
Посадили для начала всех нас на каменный пол, велели снять кепки, у кого были. Троих стриженых сразу забрали. Два красноармейца были. Попали в окружение. Бабы их переодели. А третий — Витя-китаец. Наш, зайцовский. С лужской тюрьмы пришёл. Так и пропал с тех пор. Может, расстреляли…
Потом закрыли немцы двери. Часового поставили. Тот всю ночь постреливал с автомата да пел гнусавым голосом. Чтоб не заснуть, наверное. Вот и куковали мы в этой церквухе. Я так и остался без жратвы. Злой был — страсть! Ну, думаю, выйти бы только — я им такую козу устрою!
Корнилов засмеялся. Столько злости и удальства было в словах Лёхи Маричева, что он не удержался, спросил:
— Ну и устроили?
— Э-э! — весело отозвался Маричев. — Отлились волку овечьи слёзы! Я ведь потом к партизанам попал. Ну да это всё другой сказ. А уж раз вы про Тельмана интересуетесь, так я доскажу. Сидим мы в церкви, кукуем. Мне даже страшно стало. А тут ещё поп с нами. Немцы и его заперли. Отца Никифора. Зажёг он лампаду перед иконами, стал на колени, молится. На иконах святые будто живые. Глядят со всех сторон. Огонёк у лампадки мечется. Да ещё ветер на улице поднялся. И слышно, как на колокольне колокола позванивают. А отец Никифор антихриста на все корки разносит. Жуть. Тут один из мужиков ему говорит: «Ты бы, батя, не рвал душу, кончил бы причитать».
Поп и вправду молиться перестал, подошёл к Телю, голову ему потрогал. «Крепись, — говорит, — свистулька». Принёс откуда-то мокрую тряпку, положил ему на фингал, сел рядом. «Каяться, — спрашивает, — будешь?» Тель брыкается. А отец Никифор всё пристает с покаянием. «Яблочки с церковного сада таскал? Покаялся бы. — И смеётся. — Хороши яблочки? Ничего, свистулька. Не переживай. Сказано в Священном писании: „Нет человека праведного на земле, который делал бы добро и не грешил бы“».
— Вот ведь как наш поп сказанул тогда. Я до сих пор помню! Наверное, придумал. По ходу дела, — усмехнулся Маричев. — Не может быть, чтобы в Священном писании так сказано было. Правда ведь?
— Не знаю, — ответил Игорь Васильевич. — Мне такого не попадалось.
Они закурили, посидели, помолчали. Потом Маричев продолжил:
— Отец Никифор Телю сказал: «Как, — говорит, — я твоего отца отговаривал, чтоб не называл тебя Тельманом. Нету такого имени в святцах! Настоял, упрямый козёл. И согрешил я — записал тебя Тельманом. Мне потом отец благочинный выволочку делал. Да я и сам хотел уйти. „Пишша плохая, лапти сносились — давай рашшот!“» — пропел он дурашливо. Все рассмеялись, и Тель улыбнулся. Понял, что шутит поп.
А отец Никифор говорит: «Тут среди нас, приметил а, чужих двое. Думаю, что переодетые. Завтра фрицы уже не по волосам проверять будут. Дознаются, кто вы такие. Не зря же вы переодевались. Надо бы вам тикать отсюда. Да и мальца с собой прихватить. Не ровен час…»
Все молчат. Потом тот мужик, что молиться попу не дал, говорит зло: «Ты что же, смеёшься, что ли? Как из твоей церквухи выберешься? Ровно тюрьма. Сам-то небось тоже сидишь!»
«Раз господу угодно вас от пули спасти, найдёт он путь праведный, — проворчал отец Никифор. — Церковь эта со словцом поставлена».
Подошёл он к мужику, пошептались они о чём-то. Потом ещё с одним мужичком пошептались. Прихватили Теля и ушли куда-то за иконостас. Через маленькую дверцу. А поп вернулся. Хотел и я с ними рвануть, да не взяли. «Сиди, — говорят, — тебе бояться нечего».
Ну вот и вся история. А Теля я потом только после войны встретил.
— А священник? — спросил Корнилов.
Маричев нахмурился:
— Попа немцы повесили. На колокольне. Неделю висел рядом с колоколами.
С нами пастух колхозный сидел. Дурачок. Он и проболтался… Да и его потом немцы застрелили. Они всех юродивых стреляли, как собак. Неполноценные, мол.
— А чего ж он с теми не пошёл? — Корнилов никак не мог понять, почему поп остался.