– Да нет же! Нет! – громко воскликнул Чепцов, и Мигунов повернул к нему худое, смуглое лицо. – Вы удивляете меня, – продолжал Чепцов, сбавив тон. – Это все нереально, надо же отдавать себе отчет во всем, что здесь происходит… – Чепцов больше всего боялся, что сумасшедшую, как он считал, идею резидента могут поддержать, и тогда – крышка, тогда вряд ли удастся выскочить отсюда. Он давно уже пришел к мысли, что к своим коммерческим домам, к своей бане благоразумнее идти не впереди немецкой армии, а позади нее.
– Неужели вы не понимаете, – огорченно сказал он Мигунову, – что война, вся война в целом, вступила в совершенно новый этап? Заново будет пересмотрена вся ее стратегия, и в том числе стратегия наших действий! В такой момент наш долг быть в распоряжении командования. Никакие радиограммы не заменят живого свидетельства. Нам надо возвращаться!..
Однако Кумлев и Мигунов сели к столу составлять текст, и Чепцову пришлось присоединиться.
Радиограмма 23/17 000М:
«Обстановка, создававшаяся в городе, исключает возможность выполнения главной задачи. К этому выводу мы пришли все единодушно: на основании создавшихся обстоятельств в городе сейчас невозможно найти необходимое количество физически полноценных и преданных нам людей. Запаса продовольствия, соответствующего этой задаче, нет. Реальная сила – это нас трое и радист. Повторяем: продовольствие на исходе. Учитывая технические ресурсы, которыми мы располагаем, можем сделать многое по второму разделу[7], на что просим ваше согласие. В случае необходимости один из нас может явиться для подробного доклада. Ждем немедленного ответа».
Кумлев надел военный полушубок, опоясался широким ремнем, глубоко надвинул ушанку и, неловко ступая неразношенными валенками, вышел из дома. Его тень мелькнула в замороженных окнах, глухо стукнула калитка, и наступила глубокая тишина.
– Прямо осатанел, один хочет город свалить, – сказал Чепцов, подходя к окну. Он увидел в оттаявшую щелку удалявшегося Кумлева, темное здание больницы, а чуть правее – снежный простор, там недалеко был фронт, а за ним – безопасность тыла. Он не трус, но он устал быть здесь все время лицом к лицу со смертью.
– А его, знаете, можно понять. Он просидел тут всю жизнь, и для него теперь каждый день отсрочки – великое несчастье, – примирительно сказал Мигунов.
– Войну начинали не ради него…
– Но и не ради нас с вами… – Мигунов считал себя принадлежащим к русской эмиграции более высокого морального ранга. Чепцов с его меркантильными вожделениями – это низший класс. Мигунову ясно, что сейчас он продумал убедительный для себя довод: скрыться за спину армии очень удобно. Но, в конце концов, Чепцов сейчас ровно ничего не значит.
– Почему они умирают, но не восстают? Почему? Я все время думаю, – тихо, точно самого себя, спросил Мигунов. – История знает голодные бунты.
– Да, да, да! И пока армия не повалит город, он будет сопротивляться! Это совершенно ясно! Может быть, этого не понимают в Берлине?
Мигунову не хотелось спорить, он помешал в печке, полной раскаленных углей, и направился к широкой кровати в углу.
– Вы приписываете резиденту тонкие переживания, заждался он, видите ли… – остановил его Чепцов. – Но не по вине ли таких вот заждавшихся, как наш резидент, Германия оказалась дезинформированной в отношении прочности красной России? Не по его ли вине мы сидим здесь и недоумеваем, почему город умирает, но не восстает?
Чепцов в чем-то был прав, но Мигунов промолчал.
Кумлев был уверен, что Аксель немедленно одобрит предложение о диверсионном ударе, – это означало, что все события сейчас резко ускорятся, обстановка станет еще острее, и он к этому должен быть готов. И он готов. Но сегодня ему предстояло сделать одно очень важное для себя дело.
Ценности Маклецова – вот о чем он сейчас думал, выбираясь по снежной тропинке на улицу. Он знал, что небольшой чемоданчик, стоящий под кроватью Маклецова, скрывает в себе целое богатство. Маклецов последнее время болел. Что бы ни произошло, как бы ни повернулись события, это всегда богатство, это не должно пропасть.
На Литейном горел дом. Пламя бушевало в окнах на втором этаже, но никто не обращал на это никакого внимания. Редкие прохожие, бледные, изможденные, медленно брели мимо, не поворачивая головы. Кумлев остановился, стал смотреть, ждал, что люди все-таки остановятся, хоть один человек. Но никто не остановился, и он пошел дальше. Навстречу ему с улицы Некрасова вылетела красная пожарная машина, на ходу выпрыгивали пожарные…
Мороз. Сугробы во всю улицу. Забеленные трамваи в снегу. Люди волочат санки с дровами, со скарбом. Навстречу Кумлеву, в сторону моста, везли покойников. Он увидел на санках гроб из фанеры и штамп «1-й сорт» и не мог сдержать усмешку.
В начале улицы Некрасова, около парадного, лежали близко друг от друга трое мертвых – двое мужчин и женщина. Один из мужчин был в пальто и шапке, а другие – раздетые, их, видно, вынесли из дома – бытовая команда подберет…
В комнате Маклецова был такой же мороз, как на улице. Окна не занавешены, наружное стекло внизу разбито, и между рамами намело снега. На столе – кусок сала. Это Кумлев принес неделю назад. Маклецов лежал на постели под грудой одежды. Кумлев подошел, поздоровался. Маклецов пытался что-то сказать, но разобрать было невозможно. Он, видно, и не узнал гостя. «Как может человек так измениться за неделю!» – думал Кумлев, с интересом разглядывая его. Лицо Маклецова стало маленьким, ссохлось, глаза совсем провалились в черные ямы. Он дышал очень часто и неслышно, чуть вздрагивая крючковатым носом. Кумлев несколько раз позвал по имени, но Маклецов не слышал, казалось, что он не дышит. Кумлев посветил фонариком под кровать – чемодан лежал у стены. Он лег на пол и достал его. В это время Маклецов пошевелил головой, что-то забормотал и вдруг стал вытаращивать глаза в глубоких глазницах, они там, глубоко, как будто вылезли из орбит. И замер. Не дышал больше.
Кумлев подождал немного. Мертвая тишина. Он вытер чемодан краем одеяла. Сало положил в карман. Запер дверь снаружи, сунул ключ в щелку под дверью в комнату и вышел.
Чемоданчик был не особенно тяжелый, но Кумлеву было жарко, изо рта валил горячий пар, он развязал ушанку.
В этот момент его увидел Гладышев. Он по приказу Прокопенко шел выяснить, что с Маклецовым.
– Лоб потрите, белый весь, – крикнул Дмитрий обмерзшему фронтовику.
Кумлев ничего не понял, но покивал на всякий случай.
Гладышев сделал еще несколько шагов и вдруг остановился как вкопанный: «Я знаю этого человека! Знаю!» Он стоял, не оборачиваясь, и, казалось, спиной чувствовал, как удаляется человек со страшным, покрытым инеем лицом. Рука Гладышева рванулась к карману гимнастерки, он вытащил порядком потрепанный квадратик картона со словесным портретом немецкого резидента.
Да, это он! Гладышев на мгновение обернулся, посмотрел на удалявшегося, встал боком, скосив глаза вслед Кумлеву, и соображал, что делать… Несколько мгновений он судорожно думал и пошел, почти побежал вслед. Первая мысль – нагнать и схватить. Но он прекрасно знал, что это проще всего…
Расстояние между ними немного сократилось, и надо было умерить шаг. Гладышев твердо знал, что он не должен упускать из виду врага, должен установить, куда он пойдет.
Легко сказать. А если по дороге мост и на нем ни души, и отстать на целый мост нельзя?
Бремя от времени Кумлев останавливался, ставил чемодан на землю и осматривался. Дмитрий очень точно приладился: как только резидент начинал наклоняться, чтобы поставить чемодан, – в ворота, в подъезд, за выступ.
Они прошли по набережной Васильевского острова – тоже трудное место для Дмитрия. Он вспомнил, как однажды шел вдоль Невы за немцем, который его обнаружил и сумел скрыться.
Кумлев свернул на 9-ю линию. Гладышев был далеко позади, когда Кумлев вошел в ворота дома № 54. Гладышев ускорил шаг, но он не имел права туда входить сразу за объектом наблюдения. Последний мог завернуть в подъезд или в ворота лишь затем, чтобы установить, есть ли за ним слежка. Мысль, что он упускает врага, лишила Гладышева осторожности, и он поспешил за Кумлевым.
7
Второй раздел – диверсии.