Удивительно быстро менялось у него выражение лица. Колебания и решимость сменяли друг друга. Наконец, очень жалкая, очень беспомощная улыбка появилась у него на лице.

— Знаете, товарищи,— сказал он извиняющимся тоном,— вы, наверное, правы, но я не могу решиться. Такая уж у меня задалась судьба! Я попробую убежать. Убегу — хорошо. Поймают — ну что ж.

И тут вдруг Юра всхлипнул. У него было очень несчастное лицо. Это было уж черт знает что такое! Как раз сейчас, когда мы должны внушить Петру мужество для действительно трудного шага, когда мы должны заразить его волей и решимостью,— начинать хныкать точно младенец… Хорошенькое дело получится, если все мы начнем всхлипывать. Вместо делового разговора пойдет сентиментальная сцена в стиле раннего Гёте или раннего Карамзина. Мысль эта очень меня обозлила. Иначе, честно сказать, я мог бы и сам заплакать.

— Петя,— сказал Афанасий Семенович,— ты, конечно, сам должен решить, но пойми: это же проба воли. До сих пор вся твоя жизнь строилась на безволии. Смотри, до чего она тебя довела. Теперь нужно один раз решиться. Неужели у тебя и на это не хватит силы? Я не умею говорить громких фраз, но подумай: я, человек, вырастивший тебя, твои братики, выросшие с тобой,— мы твердо знаем, что ты не виноват. Если ты сам явишься в милицию, то, если даже тебя арестуют, ты всегда будешь знать, что мы четверо и Тоня пятая верим тебе и за тебя боремся. Если ты убежишь, ты убежишь не только от суда, но и от нас пятерых. Больше на земле не будет ни одного человека, который бы верил тебе и тебя любил. Может быть, сейчас это кажется тебе не таким уж важным, но вспомни, Петя, до чего ты дошел, когда был одинок. Скрыться почти невозможно, раньше или позже тебя поймают, и тогда оснований считать тебя виновным будет в тысячу раз больше. Но Сережа правильно говорил: если даже тебя не поймают, для тебя закрыто все лучшее в жизни — дружба, любовь, откровенность. Всю жизнь скрываться. Всю жизнь дрожать. Ни с кем никогда не поговорить по душам. Петр, подумай про все это. Мы для тебя стараемся, о тебе заботимся. Будь мужчиной, Петр!

— А куда нужно идти? — спросил сдавленным голосом Петя.

— Это нужно подумать,— сказал Афанасий.— Я ведь тоже работник милиции. Не штатный, правда.

Он вдруг перешел на шутливый тон. Думаю, что это было правильно. Ему хотелось разрядить страшно напряженную атмосферу разговора. Ему хотелось снять приглушенные голоса и долгие паузы.

Афанасий вытащил из кармана милицейский свисток.

— Вот видишь, мне даже свисток дали, чтоб свистеть на случай, если драка или хулиганство какое.

Он поднес свисток к губам. Хорошо хоть, не свистнул. Страшно неуместно прозвучал бы в нашем разговоре милицейский свисток. Он весело улыбнулся и похлопал Петра по плечу.

— Эх, Петя,— сказал он,— чего не бывает в жизни! Бывает и так, что кажется, жизнь кончена, выхода нет. А потом соберешься с силами, наберешься духу, и ничего. Оказывается, можно жить.

Странно, мы все, и Петр в первую очередь, понимали, что весь этот нарочито бодрый, даже шутливый тон Афанасий Семенович напустил на себя для того, чтобы внушить Петьке не то чтобы бодрость — о какой уж бодрости можно тут говорить! — а просто заставить его собраться, принудить к усилию воли, которое только и могло сейчас Петьку спасти.

И все-таки, хоть и очевидно напускная, эта бодрая шутливая интонация подействовала на всех нас, и на Петьку в первую очередь. Уже невозможно было больше всхлипывать, драматически переживать, накручивать ужасы. Все стало гораздо проще. Петька попал в трудное положение, надо разумно обсудить, что можно сделать. Так как очевидно, что бежать совершенно бессмысленно, значит, надо прийти и сказать: «Вы меня ищете? Мне об этом сказали. Вот я и пришел. Вы считаете, что я преступник, а я знаю, что нет. Вы будете доказывать свое, я — свое».

— Между прочим,— сказал спокойным и деловым тоном Афанасий,— у меня был такой воспитанник, Степа Гаврилов. Кажется, при вас он был еще маленький. Он позже поступил, когда расформировали сто шестьдесят третий детдом. Он теперь в Энске живет. Юридический факультет кончил. В коллегии работает. Адвокат. Сам-то он, пожалуй, для такого дела молод, но хоть посоветует. Я к нему поеду.

— А куда все-таки идти, Афанасий Семенович? — повторил Петя.

Афанасий Семенович задумался.

— Я полагаю так,— сказал он,— сейчас мы поспим. Придется вповалку спать. У меня есть два тюфяка — уляжемся. Завтра с утра поедем в райцентр. У нас тут в Клягине всего-то и есть один постовой да участковый. К ним, пожалуй, даже как-то несолидно являться. Ну, а в райцентре по всей форме отделение милиции. Вот мы туда приедем, и как хочешь, Петя: можем все вместе с тобой, можешь ты один…

— Лучше я один,— сказал извиняющимся голосом Петя.

— Пожалуйста,— согласился Афанасий Семенович,— мы в сквере посидим, оттуда до милиции квартала два. Будем издали за тебя болеть. А потом через полчаса или час я зайду к начальнику отделения. Мы с ним хорошо знакомы. Узнаю, когда тебя отправят, насчет передач и все такое. Потом на денек заеду в детдом и сразу в Энск искать тебе защитника. Решено?

— Решено,— сказал Петя почти что весело. Во всяком случае, твердо.

— А теперь,— сказал Афанасий Семенович,— марш за тюфяками. Они в сенях. Выпьем чаю — и спать.

Началась суета. Мы побежали в сени. Оказалось, что в сенях перегорела лампочка. Мы этого не заметили, когда входили в дом. Прошли сени быстро, незачем было свет зажигать. А вот почему Афанасий Семенович не вкрутил новую, понять невозможно. Он сам сказал, что собирается уже месяца три заняться лампочкой, да все забывает. Значит, наверное, перегорела она с полгода тому назад.

Впрочем, мы нашли тюфяки и без лампочки, хотя в сенях много было всякого навалено.

Афанасий Семенович за это время поставил чайник на электрическую плитку и отправил нас в ванную мыть руки. Мы болтали ни о чем. Каждый из нас старался создать, хотя бы у самого себя, ощущение, что деловой разговор кончился, мы собираемся спать, будем сейчас чай пить и болтать о чем придется.

Болтал и я, как и другие, и старался не думать о том, что завтра Петька пойдет с повинной в милицию. И все-таки иногда вспоминал об этом, и каждый раз, когда вспоминал, у меня замирало сердце от страха.

Вероятно, в десять раз сильней замирало от страха сердце у Петьки, когда он думал о завтрашнем дне. Но он держался молодцом, не показывал виду и болтал, как и все, о разных пустяках.

Искали мыло. Нашли. Уступали друг другу место у умывальника. Еще раз удивились чудачеству строителей, пробивших люк на чердак именно в ванной комнате. Во-первых, зимой, наверное, холодом несет с чердака, во-вторых, лестница в ванной мешает. Потом передавали друг другу полотенце. Потом Сергей напомнил какую-то историю из нашего детдомовского прошлого, и все довольно убедительно смеялись и вспоминали разные подробности. Вообще все старались вести себя так, будто просто съехались бывшие воспитанники, теперь уже взрослые, солидные люди: время растрогаться, вспоминая детство, и посмеяться над детскими волнениями.

Пока так болтали, ни о чем, закипел чайник, принесли чашки из шкафа, вытерли их, наконец уселись.

Все-все было фальшиво — и смех, и воспоминания, и болтовня. И все это понимали. Но что можно было делать? Все-таки это был лучший выход из положения, Даже не лучший. Единственный!

Резали хлеб. Резали сыр. Резали колбасу. Шутили. Смеялись. На самом деле, я думаю, все, и особенно Петька, мечтали о том, чтобы скорей наступило завтра, чтобы кончилось это неискреннее веселье, фальшивая бодрость, невеселая игра в веселых друзей, встретившихся после долгой разлуки.

Афанасий Семенович разлил чай, и я, грешный, подумал, что хоть бы лечь спать поскорее. Если сразу и не засну, решил я, то уж непременно сделаю вид, что сплю. А потом вспомнил, что предстоит еще утро, и еще одно чаепитие, и сборы, и ожидание автобуса, и езда, и расставание в сквере.

Как Петька ни смеялся на скверные шутки, которые в меру наших сил мы отпускали по очереди, как ни старался он сделать вид, что занят только текущими, так сказать, делами, я чувствовал так же, как, наверное, и все, что ни на секунду не отпускает его мысль о завтрашнем.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: