Но не стоит ли сделать отступление и поговорить о Хиннерке Тимсене? Он постоянно носил шарф такой же длины, как цепь всевозможных профессий, в каких он себя перепробовал, потерпев во всех крушение. Этот свисающий до колен шарф был как бы понурым знаменем неудачника. Тимсен побывал в моряках, скототорговцах, фабрикантах мешковины, работал и батраком, скупал старые вещи и распространял выигрышные билеты, а до того, как унаследовать от сестры гостиницу «Горизонт», встречался нам в качестве молочника с тележкой на резиновом ходу. По своему живому характеру пытался он создать из «Горизонта», что называется, первый дом в округе — тут тебе и музыка, тут и он сам в трех лицах: конферансье, комик и фокусник, но все его старания пошли прахом: он не успевал кончить, как посетители обращались в паническое бегство, платили, не допив пиво, убегали от полных тарелок; так его честолюбивые замыслы снова потерпели неудачу, и он давно устремился бы искать счастья на новом поприще, кабы не грянула война.

Хиннерк Тимсен, эта неуемная натура, этот человек с запросами, вел отца вверх, на дамбу. Поглощенные друг другом, они не замечали меня. Отец тяжело переживал свою неудачу, он как будто и не помнил всего, что с ним было, но у него осталось ощущение, будто ой был вынужден сказать что-то не к месту и не ко времени, чем всех против себя восстановил.

— Что, очень я опозорился? — то и дело спрашивал он у собеседника. — Скажи, Хиннерк, очень я осрамился?

И этот искушенный во многих профессиях неудачник только качал головой, а сам с озабоченным видом, а то и с робким восхищением поглядывал на ругбюльского полицейского, очевидно подозревая в нем еще большие способности, чем те, что были явлены в этот памятный вечер.

Однако беспокойство побуждало его торопиться, и среди бессвязных уговоров он все дальше и дальше увлекал и подталкивал отца вперед по гребню дамбы, мимо неторопливо набегающих волн, утративших у бун свою энергию и только лениво переливающихся, точно при замедленной киносъемке. Ни грохота, ни стремительного обратного стока, ни взлизывающих пенных язычков, ни отвесно взмывающих струй меж камней и бетонированных гряд. Высоко над нами плыли эскадрильи самолетов, держа курс на Киль. Йодистый запах моря, соленые ветры — как все это близко и как все готово вернуться, только бы уловить мгновение, только бы ухватить нужное слово; давайте же двигаться ощупью или только прислушиваться, чутко внимать голосу, что время от времени доносится к нам.

И никаких скидок, никакой веры голосу, не знающему сомнений: вот, мол, дамба, вот, мол, море, а вот передо мной идут двое.

Мы спустились к «Горизонту». Ступили на деревянный помост над дамбой. Широкие окна, откуда открывался вид на море, были затемнены. Небольшой воздушный шарик, показывающий направление ветра, безжизненно свисал с мачты. На море легли синие тени, разделенные серыми полосами. Отец вытащил велосипед из стойки и заворотил назад, но Хиннерк Тимсен не отпускал его.

— Заходите, выпьем по стаканчику, — настаивал он.

— Сегодня это мне ни к чему, — отнекивался отец. Но Тимсен не отставал:

— Один стаканчик, идет?

И так они пререкались, пока мой сокрушенный родитель не поставил велосипед обратно в стойку. Друг за дружкой прошли мы через боковую дверь в зал, где не было ни одного посетителя и сидела одна лишь Иоганна; она вязала и, узнав нас, не отложила свое вязанье. Иоганна, бывшая жена Хиннерка, служившая у него официанткой, едва ответила нам на приветствие и укрылась за своей работой, так что к столу проводил нас Тимсен и сам занялся полицейским.

Он занялся им с необычайным рвением: тщательно вытер тряпкой стол, позаботился и о подставках, с многозначительной ухмылкой достал из своего личного шкафчика бутылку рома, припрятанную на особый случай, и дал понять, сколь щедрую порцию он на сей раз отмерил, и так далее. Так предупредительно Тимсен еще не угощал отца. Он сразу же нарушил уговор, оставив на столе заветную бутылку на личное отцово усмотрение. Лицо его выражало какую-то безрассудную, отчаянную веселость. Скорее всего именно эта его горячность, от которой можно было всего ждать, и обращала большинство посетителей в бегство. Помнится, и я не сразу решился пригубить лимонад, которым он меня угостил. Тимсен, должно быть, тщательно все обдумал, так как, прежде чем к нам присесть, выдворил Иоганну, состроив грозную гримасу и сопроводив ее продолжительным шипящим звуком, каким шугают кур, и это возымело желанное действие: плечистая, неряшливо одетая женщина с небрежно заколотой копной волос поднялась, недовольно собрала свою работу и исчезла. Тогда Хиннерк сел между мной и отцом. Он поднял свой стакан, чокнулся с ругбюльским полицейским, а также, лукаво подмигнув, и со мной и под конец объявил нам причину внезапной выпивки:

— За твое здоровье, Йенс, за сегодняшний знаменательный вечер.

Так сидели мы в «Горизонте», между тем как в соседнем Кюлькенварфе убедительно доказывали, что отечественное море способно ответить на все вопросы. На любой существующий вопрос. Почему у нас так боятся признать твое невежество в той или другой, какую ни возьми, области? Величайшая ограниченность, к которой приводит поклонение родному краю, проявляется именно в том, что мы считаем себя компетентными в каком ни возьми вопросе. Надменность ограниченности…

Но мы останемся в «Горизонте»: низкий темно-зеленый потолок, отличительные огни, дверные притолоки, украшенные ракушками, отороченные шнурком флажки Глюзерупского сберегательного общества, освещенный миниатюрный штурвал, пустые цветочные ящики перед окнами с облупившейся белой эмалью, темные чугунные пепельницы с рекламными надписями, столики, обитые грязной клеенкой, возле стойки — круглый стол для завсегдатаев, шлюпка-копилка Общества спасения утопающих, этажерка для цветов с набросанными на ней старыми газетами, выцветшие, мутные фотоснимки курортной жизни за последнее тысячелетие или по меньшей мере трехсотлетие.

Мы сидели за столом завсегдатаев. Я первый разделался со своим напитком. Отец из мокрого кружка под графином воды вел пальцем узоры: он изобразил на клеенке треугольник Индийского полуострова и пристроил к нему два островка с западной стороны. Он углубился в себя, во владевшее им чувство вины, которое не мог или не хотел осмыслить, и пил безучастно. Хиннерк Тимсен ограничился первым глотком и только пристально и жадно вглядывался в отца — так смотрят на игровой автомат, когда диски мелькают и рябят перед глазами, — и во взгляде его было что-то алчное: этот расчетливый взгляд над дымящимся и постепенно остывающим грогом говорил, что Тимсен ждет от моего родителя чего-то определенного.

Однако сцена в «Горизонте» уже достаточно подготовлена, та памятная сцена, которая началась следующим образом:

Полицейский (не поднимая глаз): Нам пора.

Тимсен (вскакивает): В такую-то рань? Есть еще кое-что, Йенс, о чем мне хотелось с тобой потолковать. Да ты наливай, не стесняйся!

Полицейский (устало): Нет, на сегодня хватит. Допьем — и айда!

Тимсен (вытянувшись во весь рост, становится у отца за стулом): Если тебя не затруднит, Йенс! Всего-навсего совет, и ничего больше. Ты тут ничем не рискуешь. (Неожиданно, нахрапом, подливает отцу грог.) И труда это тебе не составит.

Полицейский (как-то сразу поникнув): По мне — болтай что хочешь. Я сегодня ничего не могу взять в толк. Не знаю, что это с моей головой. С таким же успехом можешь обратиться к окну.

Тимсен (отступив вбок, разглядывает отца в профиль): Ничего не значит. Думать я могу и сам. (Отдаленная детонация. В окнах дребезжат стекла.) Должно, мина. Или еще какая пакость на море. А возможно, от самовозгорания. Так вот, слушай!

Полицейский (отмахиваясь): Сказано — у меня мозги не работают. Да еще мальчишка тут. Ему спать пора, и у меня что-то глаза побаливают. (Козырьком подносит руку к глазам.)

Тимсен (с торопливой угодливостью): Может, выключить свет? (Бросается к выключателю и гасит свет.) Это дело можно обсудить и в темноте. Раз у тебя болят глаза.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: