— Подожди там, — сказал он и сам закрыл за мной дверь.
Здесь я прежде всего поздоровался с киноактером, который не только улыбался мне со стены, но и тянулся ко мне с бокалом шампанского. Он, видимо, чувствовал себя как рыба в воде в беспорядочном обрамлении девушек и женщин в белой гимнастической форме, агитировавших за «Веру и Красоту»: кто держал булаву, кто прыгал через обруч, кто крутил хула-хуп. Все это были иллюстрации, вырезанные из газет, — на одной из них сама Хильке, которую выдавали тесно смыкающиеся икры, жонглировала двумя булавами, напрягши грудь. Обе булавы стояли в углу подле шкафа, я взвесил их в руках, слегка помахал ими, сшиб их друг с другом и без всякого интереса отставил в угол. Спинку единственного в комнате стула согревала вышитая кофта, на сиденье валялись черная юбка и черный лаковый пояс. В зеркале торчала открытка полевой почты, внизу на стеклянной полочке я обнаружил ножнички для ногтей, заколки для волос, четыре гребенки, баночку с кремом от зуда, вату, резиновые подвязки, тюбик с таблетками и еще вату. На кровати с обиженным видом сидел цыпленок из желтой материи, под кроватью стояли Хилькины туфли. А как же игра-головоломка? Она лежала на ночном столике, все три мышки уткнулись в свои норки.
Я подкрался к двери и приник к замочной скважине. Доктор Грипп присел на кушетку, рядом стоял отец. Одеяло валялось на полу. Я поглядел на отца, лицо его было перекошено гримасой жадного внимания и боли, губы распухли. Клааса скрывала широкая докторова спина. Отец что-то спрашивал, доктор качал головой. Вопрос отца я расслышал, он говорил достаточно громко. — А почему нельзя? — На что исполинский доктор, глядя вниз, на брата: — Это возможно только в больничной обстановке. Его надо немедленно госпитализировать, — прибавил он, для пущей убедительности указывая ладонью на Клааса. И снова отец что-то спросил, на что доктор только поднял ладонь вровень с плечом, предоставив ей говорить за него. Чемоданчик так и стоял на полу, он не удосужился его открыть. Тут отец подступил к нему, я видел только их спины, должно быть, врач что-то растолковывал отцу, с чем тому трудно было согласиться. Но и сейчас доктор Грипп не пожелал открыть свой чемоданчик, потертый кожаный чемоданчик со старомодными запорами. Доктор Грипп что-то доказывал шепотом, не глядя на отца, должно быть отнимая у него одну за другой последние надежды. Это было видно по тому, как отец отвернулся, стал глядеть в окно и постепенно прекратил задавать вопросы.
Хлопнула входная дверь. Я подскочил к окну поглядеть, кто пришел, но опоздал и вернулся на свой пост у замочной скважины. Отец не пошевелился; врач застегивал на Клаасе френч. И тут у входа в гостиную появился он. Поначалу совсем маленький, он, как мне показалось, вырастал рывками, с трубкой в одной руке и со шляпой в другой, в потертом синем плаще и высоко поднимая плечи, чтобы перевести дыхание. Он остановился на пороге не столько в нерешительности или боясь появлением своим помешать доктору Гриппу, сколько чтобы отдышаться. Отец? Он так и не повернулся и не пожелал узнать, кто этот новый посетитель, у него больше не было вопросов, ему оставалось лишь заняться тем, что он считал необходимым.
Художник вошел, направился к кушетке и, обращаясь не только к врачу, а к обоим мужчинам, спросил:
— Мертв? Говорят, его нашли мертвым. — В два шага очутился он у кушетки, взгляд его перебегал с Клааса на врача и обратно; я слышал, как врач сказал:
— Госпитализировать. Его надо срочно госпитализировать. Можно мне позвонить, Йенс?
— Там, — сказал отец, — в конторе.
Художник помог врачу встать.
— Есть шансы? Выживет? — спросил он.
— Будем надеяться, — ответил доктор Грипп. — Могло обернуться и хуже. — Вытянув руки вперед, он зашаркал по гостиной и на сей раз благополучно одолел порог. Художник наклонился над Клаасом и пристально, с пытливой сосредоточенностью вгляделся в брата, он словно искал что-то или старался что-то запечатлеть в памяти. Губы его задвигались, он сглотнул, и у него заходили челюсти. Гнев — да, и гнев читался на его лице, когда он покачал головой, будто глазам своим не веря. Внезапно он повернулся к отцу, словно о чем-то спросить, но осекся, раздумал и только произнес, объясняя свое вторжение:
— Мне сказали, что он мертв, потому я и пришел.
Полицейский равнодушно кивнул, но не из учтивости, а в знак, что объяснение принято к сведению.
— Как это произошло?
Отец пожал плечами.
— Произошло — и все тут. Этого уж не изменишь.
— В болотах?
— Да, в болотах.
— Такой способный малый!
— Что ж, что способный?
— Мы, конечно, надеемся, что он поправится. Но ведь это еще не все.
— Похоже, что не все.
— Какое безумие, Йенс! Какое дьявольское безумие!
— Что ты хочешь этим сказать?
— Они его вылечат, чтобы он услышал их приговор. Вылечат для казни. Ты не можешь этого не знать!
— Я? Ничего я не знаю!
— Разве они уже не едут его забрать?
— Никто еще не едет.
— В таком случае все зависит от тебя.
— Да, все зависит от меня, а потому предоставь все мне.
— Я пришел единственно ради Клааса.
— Что ж, милости просим.
— Ты знаешь, как я к нему привязан, он мне как родной.
— Знаю.
— Можно мне повидать Гудрун?
— Не думаю, она у себя наверху.
— Не могу ли я чем-нибудь помочь?
— Вряд ли, мы уж как-нибудь сами.
— Всего хорошего. — И художник повернулся к кушетке. Он бегло дотронулся до руки Клааса. Еще раз дотронулся — до плеча и пошел прочь, как вслепую, и, пока я еще ждал, чтобы хлопнула дверь, он уже спустился с крыльца и направился к табличке, к своему велосипеду; я видел в окно, как он пристегнул шляпу к багажнику и, поплевав на руки, повел велосипед не садясь.
Я проводил его взглядом, пока он не исчез за растрепанными живыми изгородями Хольмсенварфа, потом оторвался от окна, но не стал больше задерживаться у замочной скважины, а как ни в чем не бывало шагнул в гостиную, сперва немного оробел и замер на пороге, не выпуская дверную ручку, но так как никто меня не одернул и не прогнал, закрыл за собой дверь. Доктор Грипп и, отец беседовали в прихожей, Клаас неподвижно лежал под одеялом. Доктор Грипп взял на себя какую-то обязанность или поручение, он несколько раз повторил:
— Ладно, сделаю, это я беру на себя, это уж моя забота. — Он подбадривающе хлопнул отца по плечу, повернул его кругом, подтолкнул ко мне в гостиную, а сам заковылял к лестнице и затопал — иначе и не скажешь, — затопал по ступенькам, так что оба мы, отец и я, как по команде подняли голову и застыли, прислушиваясь к поднимавшиеся наверх тяжеловесным шагам.
— Слава богу, — пробормотал отец, выходя из оцепенения. Тут он обнаружил меня. Он схватил меня, притянул к себе и повлек по направлению к кушетке, но не слишком близко. — Вот до чего, — сказал он, — вот до чего дошло — и это после всех наших надежд, после всего, что я для него сделал, чему учил, для чего растил, вот до чего… Клаас знал, чем он нам обязан, и ни на что не поглядел. Вот до чего… — Он умолк, и я спросил:
— Скоро он поправится? — А отец:
— Он знал, как мне придется поступить, к чему меня призывает мой долг. А теперь уже поздно. Ничего уже не воротишь. Мы рассмотрели все вопросы, все необходимые вопросы и на них ответили — по силе возможности. И не только сегодня. Еще когда он только что здесь объявился. На все вопросы. Пошли!
Он потянул меня с собой, лицо его стало свинцово-серым. Мы вместе через прихожую вошли в контору. Он снял трубку, подождал соединения и от имени ругбюльского полицейского попросил связать себя с Хузумом — хоть и не так громко, как обычно, но с обычной уверенностью в голосе.
Глава X
Срок
А почему бы не присоединить сюда некоторые смежные впечатления, пусть их даже смоет первым дождем — и вот перед вами выкрашенный в ржаво-красный цвет давно пустующий блеекенварфский хлев, мглистое утро, разбросанные там и сям островки тумана, я открою дверь, чтобы и вы увидели раненую корову, и вновь соберу здесь при неярком дневном свете всех, кто в то время присутствовал, одни — чтобы срочно корову прирезать, другие — чтобы на это поглазеть. Итак, перед вами насквозь продуваемый и, как уже сказано, пустующий блеекенварфский хлев со стойлами для свиней, с ржавыми кольцами для скотины и съехавшим набок насестом для кур, испакощенным их пометом. На шаткой куче досок сидят старик Хольмсен, его жена, Ютта, художник и я; опираясь на передние ноги и тяжело дыша, привалилась к стене раненая корова, на ее морде пузырится пена, изрешеченная осколками шея и хребет кровоточат. Если сказать, что летчик вынужден был сбросить обе бомбы на Ругбюль, то меня, пожалуй, спросят, откуда мне сие известно. Но не говоря уже о том, что трудно представить, будто летчик, да еще над облаками, счел Ругбюль достойным хотя бы одной бомбы, я и без этого считаю вопрос — откуда мне сие известно? — по меньшей мере не стоящим внимания. Во всяком случае, самолет сбросил бомбы, одна из них упала в море, а другая глубоко зарылась в вязкую почву блеекенварфского выгона и образовала в нем воронку, осколки ранили корову в шею и хребет. Корова принадлежала Хольмсену.