На палубе в разных углах шли тихие предсонные беседы. В одной группе белобрысый матросик Федька Рыбаков рассказывал тихим тенором нараспев давно всем известную сказку об Иване-царевиче, сером волке и Царь-девице. И бородатые матросы слушали, не спуская глаз с рассказчика, и жадно ловили каждое слово. В другой группе делились воспоминаниями о деревне, об оставленных женах и детях. Старший боцман в назидание молодежи рассказывал, как прежде драли во флоте.

— Куда теперь! Теперь, братцы мои, не порка, а банька! — говорил он.

В другой группе шли разговоры о разных чудесных случаях — о встречах с лешим, домовым… рассказчики божились, что не врут, — либо от родной бабки слышали, либо от тетки.

Господа офицеры лениво болтали на шканцах, попыхивая папиросами. И беседа их не была так разнообразна и колоритна, как беседа матросов. Оживленно говорил только князь Чибисов, выпущенный наконец из-под ареста. Он сидел в кругу своих друзей и вслух мечтал о том, как организовать с ними охоту на жирафов во время остановки у мыса Доброй Надежды. Илья говорил с Ишумовым о морозах и льдах Камчатки, и для всех, изнемогавших от жары, этот разговор был приятен, как порция хорошего мороженого.

Спиридоний шмыгал от группы к группе. Здесь постоит, послушает, там постоит, — всем интересуется. Иногда слово, другое для поощрения сам вставит… Иногда по пути остановится — созерцанию предается, Ломоносова вспомнит, продекламирует с чувством:

Открылась бездна звезд полна,
Звездам числа нет, бездне — дна!

Вздохнет из недр умиленной души и потом сейчас ж предастся своему суетному любопытству — слушать других побежит… Наткнулся в потемках на Дуньку-обезьянку, на хвост ей наступил… Завизжала, уцепилась за подрясник, здорово самого Спиридония перепугала, — за черта ее принял! Он только что звезды считал, о божием величии размышлял — и вдруг эта чертова образина — под ноги! Обозлился монах да каблуком ее в бок! Избалованная обезьяна совсем на это разобиделась и стала рвать ему подрясник, да и сорвала сзади полподрясника. Хорошо еще, что темно было. Обеими руками прикрыл Спиридоний наготу свою и торопливо шмыгнул в каюту.

На «Диане» неспокойно

А жара не унималась. Мало того — стал стихать ветер. Наступил штиль — катастрофа для парусного судна. Шли по узлу, по полтора, иногда и вовсе останавливались. И тогда паруса беспомощно обвисали на реях.

Проходил день, другой… прошла неделя — фрегат лениво покачивался на месте. Около трех недель проболтались таким образом. А солнце пекло все так же неумолимо, и море сверкало все так же нестерпимо для глаз. Питьевая вода испортилась. От жары стали дохнуть куры, утки… Отправился на тот свет боровок Кузька, несмотря на все старания доктора и фельдшера спасти общего любимца. В бочках стала загнивать и без того неважная солонина. Все изнывали от жары.

И вот замолкло пианино в кают-компании. Замерли залихватские цыганские песни. Уже не распевались трогательные романсы и оперные арии. Охрипли от жары тенора и баритоны. Перестали даже мадеру пить. Аппетит пропал… Эх, мороженого бы, да льду нет!..

Нервы у всех напрягались с каждым днем все более и более. Начались взаимные придирки, даже резкости… Как-то все вдруг надоели друг другу.

Матросы бездельничали и хмурые слонялись по палубе, лениво и неохотно отдавая честь.

Командир нервничал, обрывал офицеров и «подтягивал» раскисшую от жары дисциплину. Его возмущало, что матрссы, спасаясь от жары, старались снимать с себя все, чуть ли не до штанов включительно. Бездельные, полураздетые, томясь от жажды и голода, отказывались есть солонину… — потеряли всякий вид, выправку, выдержку…

Участились порки на баке. Вместе с этим с каждым днем росло общее недовольство среди нижних чинов. Назревал бунт.

Боцмана, конечно, первые почувствовали близость надвигающейся грозы и сообщили свои опасения старшему офицеру, который на это ответил свое: «Бамбуковое, черт возьми, положение!» — и не смог решиться сказать командиру, с которым у него отношения в это время тоже несколько испортились. Степан Степаныч только приказал боцманам наблюдать за матросами и докладывать ему.

И вот боцман Гогуля однажды отвел Спиридония в сторону и конфиденциально шепнул ему:

— Батя, ты бы… того… посматривал бы за матросиками… Что-то в кучках шушукаются… Послушай при случае, о чем калякают. Дело, батя, серьезное.

Для Спиридония такое поручение было и лестно и интересно. Подслушивать и сплетничать — это была его стихия. Любопытство его не знало границ. Только обезьяна Дунька не уступала ему в этом отношении… И вот однажды ночью, приютясь за ящиком с мусором, он услыхал голос Павлушки Стахеева, одного из самых задорных матросов.

— И ничего не будет, — говорил Стахеев, — ей-богу! На «Смелом» в 1803 году то же было. Рот заткнули тряпкой, руки назад и — в море. А вахтенного офицера пристращали так, что тот ни гу-гу! Так и сказали: слово пикнешь — жив не будешь! Ну и доложили, упал, мол, за борт ночью. Вытащить, мол, не успели. Чисто было сделано.

— А ревизора Требушкина как же? Ведь это он гнилым мясом кормит. Его бы тоже, — раздался из кучки матросов, окружавших Павлушку, чей-то неуверенный голос.

— Палача сбудем вперед, потом и его в оборот возьмем во как! Он без палача у нас шелковый будет.

— Ну, как, ребята, по рукам?

— Может, подождать? — робко заметил кто-то.

— Чего еще ждать? Тюря!.. И то шкура на плечах еле держится — вся в лохмотьях.

— Са порт! Чего разговаривать? Собаке — собачья смерть! — сказал чухонец, вестовой барона.

В это время Спиридоний, сидя за ящиком, вдруг чихнул. Заговорщики всполошились, кинулись к нему и вытащили.

— Подслушивать?!. Подглядывать?!. — зашипели все окружившие его матросы. И с перепугу Спиридонию показалось, что у всех у них глаза загорелись, как у голодных волков в зимнюю ночь.

Монах был ни жив ни мертв. Он разевал рот, хотел что-нибудь солгать в свое оправдание, но только лязгал зубами — ни одного слова сказать не мог! Еще момент — и «равноапостольный» полетел за борт. Тут только во время полета разверзлись уста его, и он огласил Атлантический океан душераздирающим воплем.

— Человек за бортом! — закричал вахтенный, стоявший на мостике.

Началась суматоха на фрегате: бросали круги тонувшему, опустили фонари к самой воде, спустили шлюпку и наконец выудили Спиридония.

Вытащили утопленика, рассмотрели его… И все стали хохотать; даже те хохотали, кто его кидал за борт, — уж очень он был смешон после ночного купания в океане!

— Что это вы, отец Спиридоний, купаться вздумали по ночам? И акул не боитесь? — спросил его вахтенный офицер. Спиридоний почувствовал, как кто-то из матросов дал ему тумака в бок.

— Купался!.. купался!.. Ей-богу, купался! — Забарабанил монах, отряхиваясь, как пудель. — Уж очень жарко, ваше благородие.

— Верно рому перехватил с Паисием! — решил вахтенный.

Так это мнение и установилось: напился де батька до чертиков, да за борт и сиганул. Спиридоний этого не отрицал: «Грешен, грешен» — говорил он. После купания Спиридония бунтарское настроение на фрегате вдруг улеглось. Мысль бросить в море командира как-то сама собой замерла.

А тут вдруг потянул ветерок, сперва легкий, потом посвежее. Опять надулись паруса, и «Диана» всей своей белоснежной грудью понеслась к югу, и чем ближе подходила она к мысу Доброй Надежды, к южной оконечности Африки, тем становилось все свежее. После нестерпимой жары тропиков показалось даже как-будто и холодновато. Как-то все подтянулись.

Командир заметно присмирел и больше сидел в своей каюте, причем старательно запирал ее на ключ. Ревизор Требушкин торжественно вывалил в море всю гнилую солонину и перевел матросов на кашу с маслом.

Продвинулись еще дальше на юг, и скоро все стали чувствовать себя, как в Финском заливе: серое небо, моросящий дождь…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: