Я вытащил наугад несколько карточек, заполненных тем же почерком, что и листок из кухонного контейнера. В одной речь шла о методе атрибуции живописи, изобретенном итальянцем Джованни Меренги в 19 веке, который считал, что как бы ни был небрежен и тороплив художник, все характерные особенности его таланта проявляются в письме кистей рук и завитков ушной раковины. Ухо и рука — вот краеугольный камень в определении подлинности произведения, а все остальное, в том числе и документы, не значит ничего — или очень мало.

Вторая содержала средневековое описание алхимического способа получения синих пигментов, способных заменить привозимый из южной Индии драгоценный по тем временам индиго.

С третьей по пятую текст шел на латыни, а шестая и седьмая были посвящены каминам замка Шамбор, возведенного в долине Луары еще во времена Франциска I. Из нее я узнал, что в одном из каминов, а именно в спальне венценосца, было скрыто несколько контейнеров для хранения драгоценностей и секретных бумаг, к устройству которых приложил руку вездесущий Леонардо. Судя по крохотному, но четкому эскизу с проставленными размерами на обороте карточки, в этом камине можно было разместить не только королевский сейф, но и взвод конной гвардии с полной амуницией.

Я подумал о том, что Ева уже давно не подает признаков жизни, и только потом — о странном пристрастии покойного художника к фальшивым каминам. С этой мыслью я спустился по лестнице и в тесной кладовой на первом этаже отыскал ящик с инструментами. Мне требовалась всего лишь пара отверток — простая и с крестовым лезвием, и они там были.

В гостиной я встал на четвереньки и с головой погрузился в камин — только для того, чтобы спустя десять минут убедиться, что штучками Леонардо тут и не пахнет. Камин был как камин: спираль исправно грелась, лампочки подсветки работали, вентилятор бесшумно гонял теплый воздух.

Я перебрался наверх, в кабинет Кокорина, — и здесь то же самое. Я уже готов был признать, что снова оказался в тупике, и отступить, когда заметил в мраморной плитке под каминной доской аккуратное отверстие, просверленное алмазным сверлом. Просто так, без всякой надобности. Заметить это отверстие из комнаты было практически невозможно, если, конечно, не знать о его существовании.

Плитка оказалась слишком толстой. Я осторожно постучал по ней, но это ничего не дало. Скорее всего, она была такой же частью монолита, как и все остальные. На всякий случай я подул в отверстие, а затем попробовал, не войдет ли туда отвертка, но она оказалась заметно шире. Озираясь в поисках подходящего инструмента, я сунул руку в карман, и мои пальцы нащупали ключ — тот самый, из сахарницы.

Я вытащил его и осмотрел так, будто вижу впервые. Никакой надежды — форма отверстия не соответствовала профилю ключа, плоскому, с двумя продольными бороздками, однако ничего другого у меня под рукой не было. Я вставил его в отверстие, пошевелил туда-сюда — и вдруг он с легким щелчком вошел в скрытый под плиткой паз. Я замер, а затем слегка нажал и повернул головку ключа против часовой стрелки. Зеленоватая, с розовыми и коричневыми прожилками плитка бесшумно отвалилась, и я едва успел подхватить ее на лету.

За плиткой открылась небольшая полость, и один за другим я извлек оттуда несколько предметов: скрученную трубкой и перетянутую резинкой пачку пятидесятидолларовых купюр, простенький «крестильный» крестик из почерневшего серебра на засаленном шнурке и толстую, так называемую «общую» тетрадь в коричневом коленкоровом переплете. Все страницы тетради были пронумерованы и заполнены записями, и, хотя их вели разными чернилами, почерк повсюду был один и тот же — рука Матвея Кокорина. Денег оказалось пять тысяч пятьсот долларов.

Почти такая же сумма, как я знал, лежала в ящике стола Нины Дмитриевны, когда Павел и Анна приехали сюда, чтобы навести порядок после похорон и поминок, и обнаружили исчезновение «Мельниц» из мастерской отца. Те деньги остались в неприкосновенности — и это вдвойне странно, так как грабитель проник в дом через комнату покойной и первым делом обыскал стол-бюро и книжные полки.

Немного успокоившись, я открыл тетрадь. Первая страница осталась совершенно чистой. Я перевернул ее — на обороте было всего несколько строк, написанных зелеными чернилами. Привожу их дословно: «Начать эти записи меня побудила неожиданная находка. Пятого сентября 1976 года я по чистой случайности наткнулся на дневник Нины, о существовании которого никогда не подозревал. Не знаю, хорошо это или плохо, но я прочел его от первой до последней строчки, хотя записи не были предназначены ни для меня, ни для кого-либо другого. Это ее скрытая жизнь, в которой многое показалось мне странным и непривычным, в особенности я сам. Ну что ж — таким меня увидели и запомнили ее душа и сердце в разное время и при самых различных обстоятельствах. С этим уже ничего не поделаешь, нравится мне это или нет. Единственное, что можно сделать, — попытаться представить и другую точку зрения». И далее подпись, две переплетенные инициальные буквы «М» и «К».

— Ева! — позвал я, но она не откликнулась.

Я сунул тетрадь под мышку, вернул плитку, закрывавшую тайник, на место, положил ключ на каминную доску и направился в комнату Нины Дмитриевны. Однако на пороге остановился — Евы там не было. Окно так и оставалось открытым, шторы шевелились на сквозняке, словно за ними кто-то прятался. На подоконнике виднелся уголок переплета лейпцигской Библии.

Я вернулся в холл и толкнул дверь в мастерскую, полагая, что Ева уже там, но сработавшая сигнализация подтвердила, что до меня сюда никто не входил. Пришлось включить свет и наклониться, чтобы отыскать кнопку блокировки, спрятанную за штабелем добротных, выкрашенных в серое ящиков — в таких обычно перевозят музейные коллекции. Если тот, кто рылся в комнате Нины Дмитриевны, побывал и здесь, он наверняка знал, где находится кнопка.

Мастерская показалась мне огромной. Вдоль глухой стены до самого потолка громоздились стеллажи, забитые до отказа подрамниками, рулонами холста различных марок и старыми досками со смытой живописью. Дальний угол напоминал келью алхимика — два старых шкафа были заполнены реактивами и пигментами в коричневых стеклянных банках, лабораторной посудой, рядом стоял вполне современный бинокуляр. Вдоль сплошного окна — от стены до стены — тянулся широкий дощатый стол. Поверхность его хранила следы всевозможных красок, но сейчас он был пуст, если не считать мощной ультрафиолетовой лампы на подвижной консоли. Оба мольберта — большой и легкий переносной — тоже пустовали; здесь вообще не было видно никакой живописи, за исключением рисунка свинцовым карандашом, приколотого к стене обычными канцелярскими кнопками. На рисунке была изображена совсем юная девушка с обнаженными плечами. Были здесь также большая настольная лупа с десятикратным увеличением, разномастные сосуды с отмытыми кистями и открытый этюдник, набитый странными инструментами, смахивающими на хирургические. Кроме этих, имелись и другие — столярные, но намного меньше обычных, как раз по руке мальчику лет восьми. Крохотные рубаночки, шерхебели, ножовки всех мастей, рейсмусы и наугольники в строгом порядке висели на крючьях позади стеллажей.

Взглянув в окно, я убедился, что оно, так же как и комната Нины Дмитриевны, выходит на верхнюю террасу. И первое, что я обнаружил за стеклом, была Ева — она сидела на террасе в шатком плетеном кресле, скрестив ноги и полностью погрузившись в изучение семейного альбома Кокориных. Когда солнце неожиданно пробивалось сквозь рваные облака, Ева смешно морщила нос и прикрывала глаза ладошкой. Терраса была выложена желтыми плитками, еще там стоял небольшой столик, а ближе к стене громоздились какие-то обрезки досок, планшеты, картонные коробки и пустые пластиковые бутылки из-под растворителей. Всю эту пирамиду венчала старая птичья клетка.

Когда я неожиданно появился в дверях, ведущих из мастерской на террасу, Ева вздрогнула.

— Как ты здесь оказалась? — первым делом спросил я.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: