Успокоившись после истерики, Сударь поудобнее уселся на стуле и спросил:

— Что вы мне предъявляете? И с кем я вообще имею честь беседовать?

— Вам документы показать или, быть может, поверите на слово?

— Москва словам не верит.

— Это что, вы — Москва?

Росляков засмеялся, а Костенко сказал:

— Ну, извини, Сударь, извини…

— Моя фамилия Росляков, я старший инспектор.

— А я — Костенко.

— Звучит, прямо скажем, грозно. Только Костенко — не Олег Попов, мне бы еще и должность.

— Начальник балетной школы.

— Странно. Начальник — и вдруг занимается такой мелкой сошкой, как я.

Садчиков изучающе разглядывал Сударя. Потом зло спросил:

— Ну, в м-молчанку долго будем играть?

— До конца.

— Это к-как понимать?

— Как угодно.

— С Читой хочешь повидаться?

— Не знаю никакого Читы.

— Н-надо говорить «никакую», чудачок, — усмехнулся Садчиков. — Откуда знаешь, что Чита — мужик, а не мартышка?

— По наитию определил.

— В-веселый ты парень. За что Витьку убил?

— Что?

— Л-ладно, ладно, глазки мне не делай. Я спрашиваю, за что ты у-убил Витьку?

— Да я никакого Витьки не знаю.

— Ганкина не знаешь?

— Не знаю.

— Ш-шофера не знаешь?

— Не знаю.

— И Надьку не знаешь?

— И Надьку не знаю…

— А чемодан твой поч-чему у Ганкина в пикапе лежал?

— Вот спасибо родной милиции! У меня как раз неделю назад чемодан сперли.

— Ж-жулики?

— А кто ж еще! Плохо вы с ними боретесь… Кривая преступности ползет вверх. Стыдно, милиция, стыдно. А невинных берете.

— Невинный — это ты? — поинтересовался Росляков.

— Я.

Костенко сказал:

— Ну, извини, Сударь…

— Я-то, может, извиню, а прокурор вас по головке не погладит.

Росляков отпер шкаф и достал оттуда ботинки, изъятые у Сударя во время обыска. Слепок следа возле убитого милиционера Копытова был явно с этих ботинок.

— Это ваши? — спросил Валя.

Сударь равнодушно посмотрел на ботинки, но Садчиков заметил что-то стремительно-быстрое, пронесшееся у него в глазах.

— Что же вы молчите?

— Т-ты отвечай, Сударь.

— Нет, вроде бы не мои, — сказал Сударь, — нет, точно не мои. Я такую обувь не ношу.

— Что, плоскостопие? — поинтересовался Костенко.

— Да.

— Ладно, сделаем экспертизу.

— А зачем ее делать? Мы ведь беседуем, протокола у нас нет…

— Н-ну что ж, з-значит, не будем делать экспертизы. Только ботинки у тебя в квартире изъяты, в присутствии понятых, понимаешь ли…

— У меня к тебе несколько вопросов, — сказал Костенко.

— Да нет, — улыбнулся Сударь, — это у меня к вам один вопрос: на каком основании я арестован? Что за произвол?

— Ага, — сказал Костенко, — произвол, говоришь? Плохо дело. Произвол — это нехорошо. Тогда ступай отдохни в камере.

— Отвечать вам придется, — повторил Сударь, — за арест невинного человека придется вам отвечать.

— Не то с-слово говоришь. За «невиновного» надо говорить. Н-невинный — это из другой серии.

Росляков вызвал конвой, и те пять минут, пока ждали конвойных из КПЗ, все три товарища сидели вокруг Сударя и спокойно разглядывали его. Садчиков — всего его, Костенко — лицо, а Росляков — руки. Сударь глядел на них и улыбался краешком рта. Только левое веко у него дергалось — чуть заметно, очень быстро. А так — спокойно сидел Сударь, совсем спокойно, здорово сидел.

— Завтра с утра побрейся, — посоветовал ему Костенко, — мы тебе парикмахера вызовем. А то из касс опознавать придут, из скупки тоже, жена Копытова — старичка-милиционера на тебя посмотрит, жена Виктора, которого ты сжег сегодня, — им всем надо посмотреть на тебя.

Сударь раздул ноздри, замотал головой и начал быстро повторять:

— Марафета! Марафета мне! Марафета дайте!

Костенко и Росляков пошли из управления пешком. Весна сделала город праздничным. Свет в окнах казался иллюминацией. В высоком белом небе загорелись первые звезды.

— Слушай, Слава, давай пойдем в консерваторию, а?

— Ну, давай.

Билетов в кассе не оказалось, у барыг купить они ничего не смогли, а дежурный администратор только развел руками. На всякий случай он спросил:

— А вы, собственно, откуда?

— С Мосгаза, — ответил Росляков, — молодые инженеры.

— Увы, дорогие товарищи инженеры, ничем вам помочь не смогу.

Когда они вышли на улицу, Росляков сердито чертыхнулся:

— А сказать ему, что мы из розыска, сразу б дал билеты.

— Контрамарки б дал.

— С контрамаркой себя чувствуешь бедным родственником. Я пару раз сидел по контрамарке. То и дело гоняли с места.

Костенко посмотрел на Рослякова. Он был невысок, с виду худощав, в очень модном костюме с двумя разрезами на пиджаке, в остроносых туфлях, начищенных до зеркального блеска, с университетским значком на лацкане. Когда Костенко кончал юридический факультет, Росляков поступал на первый курс. На факультете много говорили про него. Росляков был тогда самым молодым мастером спорта по самбо. Когда он пришел в управление и попал в группу Садчикова, первый же вор, с которым ему пришлось «работать», сказал:

— Чего вы мне стилягу подсунули? Я фертов не уважаю.

Валя тогда очень рассердился, но себе не изменил, на работу он ходил по-прежнему в неимоверно модном костюме, с ворами всегда говорил на «вы», был предельно вежлив, и только однажды, когда забирали одного бандита, который оказывал вооруженное сопротивление, он так скрутил ему руку, что тот потерял сознание, а придя в себя, сказал:

— Начальник, вы — ничего себе. В законе. Я вас уважаю за силу.

Это стало известно в уголовном мире, и с тех пор Валю там побаивались.

— Ну, что дальше? — спросил Костенко. — Плакала твоя консерватория.

В управлении знали эту страсть Рослякова. Треть своего оклада он тратил на консерваторию и Зал Чайковского, не пропуская ни одного сколько-нибудь интересного концерта. Началось это у него случайно. Однажды, еще учась в университете, он пошел послушать концерт Евгения Малинина. Тот играл Равеля, Скрябина, Шопена. Сначала Валя сидел в кресле спокойно, но, когда Малинин стал играть Равеля, его пьесу о море и утре, об одиночестве на песчаном берегу, когда вокруг никого нет и только далеко-далеко видны рыбацкие сети, черные на белом песке, Валя вдруг перестал чувствовать музыку, но ощутил ее в себе. И музыка заставила его видеть все так, словно это происходило наяву, именно сейчас и только с ним одним.

Росляков сидел в кресле напряженно, поджавшись, а когда пианист кончил играть, Валя весь обмяк и ощутил огромную блаженную усталость. А потом был «Революционный этюд» Шопена, и мурашки ползли у Вали по коже, и дышалось ему трудно, потому что стремительной кинолентой шли у него перед глазами видения — его видения, понятные только одному ему и совсем не совпадавшие с тем, что было написано в маленьких брошюрках, которые билетеры продают у входа.

— А ты, конечно, хотел бы на «Дядю Ваню»? — спросил Росляков.

Когда люди проработали бок о бок три года, они научились хорошо и точно чувствовать друг друга. Как-то Костенко рассказал друзьям про то, как они с Машей пошли во МХАТ на «Дядю Ваню». Доктора Астрова играл Ливанов. Он говорил с Соней ночью в большой комнате, и в окнах было синё, и Костенко казалось, что где-то рядом поет сверчок. «Знаете, — говорил Астров, — когда идешь темной ночью по лесу, и если в это время вдали светит огонек, то не замечаешь ни утомления, ни потемок, ни колючих веток, которые бьют тебя по лицу…»

Костенко сжал руку жены и подумал: «Это про меня тоже». И потом, когда ему делалось плохо или не ладилось на работе, он шел во МХАТ на «Дядю Ваню», но только обязательно чтобы с Ливановым, и уходил со спектакля радостным и спокойным, потому что большая мысль всегда рождает доброту и спокойную уверенность.

— На «Дядю Ваню» идти нет смысла. Там не Ливанов сегодня, — сказал Костенко. — Айда по домам, старик.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: