Относительно своей честности и добропорядочности Глазуков, конечно, несколько преувеличивал. Дело, видимо, было в другом: ювелир считал, что изготовитель принесенных ему стразов и жемчужный чудодей – одно и то же лицо, а розыск полицией мошенников, продающих фальшивые драгоценные камни, вполне мог быть использован для шантажа Михаила Арставина. Во всяком случае, когда скандальная история с фальшивым «Норе» получила широкую огласку, а ювелир Павлов отравился, член союза хоругвеносцев, поговорив по душам со своей совестью, взял Михаила Арставина за горло. Он дал тому понять, что не прочь оказать помощь полиции в розыске неуловимых мошенников. Единственное, что его может удержать от этого шага, – сговорчивость Арставина. Если тот познакомит его со своим приятелем, то Глазуков, разумеется, постарается обо всем забыть. Арставин в свою очередь тоже попытался припугнуть ювелира, намекнув, что бог шельму метит, а то и посылает ей насильственную смерть… Но корысть сделала трусливого Глазукова отважным борцом. В ответ на угрозу он поставил на окна частые решетки и массивные железные ставни, оборудовал двери сложной системой замков и засовов, вооружил служащих и приобрел по сходной цене четырех волкодавов. Ювелира запугать не удалось, и, поняв это, Михаил Арставин, которому совсем не улыбалось после истории с «Норе» опять привлекать к себе интерес полиции, вступил в переговоры. Результатом их и было долгожданное знакомство Глазукова с тем человеком, который десять дней назад принес ему краденый жемчуг.
Напарник Арставина скромно называл себя Лешей. И знакомство, и беседа в конторе магазина носили сугубо конспиративный характер. При состоявшемся разговоре присутствовали только два волкодава, которые должны были предупредить Лешу, что любой необдуманный поступок может для него плохо кончиться.
О содержании состоявшейся между ними беседы Глазуков говорил несколько туманно. Но, судя по всему, они договорились и разошлись довольные друг другом. Во всяком случае, вскоре после этой беседы в магазине Глазукова под стразы а ля Кортье была отведена большая витрина. Наладилось дело и с обновлением жемчуга. Третий лишний – Михаил Арставин – был начисто выброшен из компании.
Но Леша по-прежнему проявлял осторожность.
«Как лиса хитер, – не без восхищения говорил о нем Глазуков. – Верьте – нет, а ведь и адреса его не знаю. Одни предположения. Так предполагаю, что живет он где-то у Солянки или на Хитровке. Завозил я его в те места раза два на извозчике. Но ручаться не могу: может, он там по каким-то своим делам бывал. Кто знает?»
– А как же вы его отыскивали, если он вам срочно по делу требовался?
– Через Мишку Арставина или через лавочника с Сухаревки.
– Как фамилия лавочника?
– Фамилии не знаю. А саму лавочку, если пожелаете, показать могу. Она впритык к Сухаревой башне. Ежели лицом стать, то по правую руку, там, где барахольные ряды начинаются… А лавочник тот – мой тезка по батюшке: я – Анатолий Федорович, а он – Иван Федорович. Лысый такой, его на Сухаревке Пушком зовут. Прозвище такое. Пушок да Пушок. А пуха никакого и нет. Голова что гусиное яйцо.
Так я вышел еще на одного небезынтересного для дознания человека – Ивана Федоровича Пушкова, того самого говорливого барыгу с Сухаревки, у которого были обнаружены стразы. Я показал те стразы Глазукову. «Лешина работа, – уверенно сказал он. – Мастер, чего там говорить. Золотые руки».
Теперь мне оставалось навести справки о связи Леши с «министром финансов и торговли вольного города Хивы» Маховым. Но тут меня ждала неудача: Глазуков Махова не знал. При нем Леша никогда не упоминал этой фамилии.
– Ну что ж, Анатолий Федорович, на этот раз – в меру своих возможностей, разумеется, – вы были со мной искренни, а искренность должна поощряться…
Прощаясь со мной и, кажется, не веря еще до конца, что эту ночь он уже будет спать в своей кровати, член союза хоругвеносцев прослезился:
– Век буду за вас бога молить, гражданин Косачевский! И я, и супруга моя, и дочка…
– Ну, вряд ли стоит беспокоить всевышнего по таким пустякам, – сказал я. – У него и других забот хватает. Только учтите, Анатолий Федорович: все, что здесь говорилось, должно остаться между нами. Впрочем, это в ваших же интересах.
– Да разве я не понимаю! Ежели Мишка Арставин и Леша узнают, большой беде быть, без покаяния помру…
– Кобельки у вас по-прежнему службу несут?
– А как же! – осклабился он. – Время такое, что в пору не то что волкодавов, а тигров заводить.
В кабинет вошел Сухов. При виде Глазукова его добродушное мальчишеское лицо сразу же приобрело строгое и замкнутое выражение. Он глубже запихнул предательски выглядывавшую из нижнего кармана френча привезенную из Петрограда книжку о драгоценных камнях, вытянул руки по швам и официально спросил:
– Прикажете подавать машину, товарищ заместитель председателя Совета народной милиции?
В голосе Сухова звучал металл. Он всегда говорил со мной таким голосом в присутствии «обломков старого режима» и крайне неодобрительно относился к сотрудникам, которые, по его мнению, фамильярничали с буржуями. Глазуков же подпадал под категорию «обломков».
– Сейчас поедем, – сказал я. – А пока познакомьтесь – Анатолий Федорович Глазуков, очаровательный человек и специалист по самоцветам. Вот вы все книгу о драгоценных камнях читаете, а тут перед вами живой человек, может проконсультировать по любому вопросу.
Павел залился своим девичьим румянцем, затолкал наконец в карман неподатливую книжку и уже совсем не по-официальному буркнул:
– Ну да, по любому…
– Ну почти по любому.
Сухов еще больше покраснел: он не любил, когда я подшучивал над его увлечением ювелирным искусством, и тоном, каким он допрашивал злостных рецидивистов, сказал:
– Так я передам шоферу, товарищ Косачевский.
II
Когда я допрашивал Глазукова, мне по телефону позвонил Рычалов и сказал, чтобы я перед встречей с анархистами к нему заехал.
Обстановка в Совдепе напоминала ту, которая здесь была во время октябрьских боев. Сизый махорочный дым, стук прикладов по паркету, треск телефонных звонков. В просторном вестибюле на привезенных из какой-то гимназии классных досках белели свеженаклеенные листки – обращение Совнаркома к трудящемуся населению России: «…Неприятельские войска, заняв Двинск, Венден, Луцк, продвигаются вперед, угрожая отрезать важнейшие пути сообщения и удушить голодом важнейшие центры революции… Мы хотим миpa, мы готовы принять в тяжкий мир, но мы должны быть готовыми к отпору, если германская контрреволюция попытается окончательно затянуть петлю на нашей шее…»
Тыча желтым от махорки пальцем в висящую на соседней доске карту Российской империи с обозначенной флажками линией фронта, чахоточный солдат в обтрепанной понизу шинели сипло кричал:
– Из Могилева я, братцы, из ставки. Продали генеральские шкуры солдатиков! К стенке их, гадов!
Сухов страдальчески посмотрел на меня, и в его глазах я прочел: «На фронт бы нам, Леонид Борисович!»
Носились по коридорам рассыльные, сновали, выбивая каблучками частую дробь, пишбарышни. У только что созданного отдела фронта дожидались приема бывшие офицеры. Тут же семнадцатилетний комиссар в кожанке и малиновых галифе растолковывал красногвардейцам новый приказ Чрезвычайного штаба Московского военного округа: город переводился на военное положение – круглосуточное патрулирование улиц, комендантский час, сдача оружия, расстрелы на месте преступления…
На широкой лестничной площадке, где Александра III уже сменили гипсовые бюсты вождей французской революции, отлитые каким-то скульптором-футуристом (Марат был изображен в виде куба, Дантон – шара, а бедному Робеспьеру до того не повезло, что даже смотреть на него и то было совестно), переминались с ноги на ноги бастующие врачи.
Красноречиво поглядывая на плакат «Задушим железной рукой саботаж», член дежурной коллегии Совдепа проникновенно говорил: «Кончать надо забастовку, господа-граждане. Побаловались – и хватит. Злостных саботажников будем революционным трибуналом судить. На рассуждения и размышления даю вам двадцать минут. Больше никак не могу: следователь трибунала дожидается. Проявим сознательность и не будем задерживать товарища следователя. Товарищ следователь по делам торопится».