– Тьфу, свинья пьяный! – плюнул татарин на покрытый опилками пол.

Он молча провел меня мимо буфетной на кухню, где между раскаленными чадящими плитами метались красные от жара повара в грязных колпаках. Ни слова не говоря, показал рукой на низкую дверь. Мы оказались в полутемном коридоре, затем свернули в другой, поуже. Свернули направо, еще раз направо. Татарин распахнул обитую войлоком дверь и отдернул тяжелую штору:

– Привел, Никита Африканович.

– Вот и хорошо. Хлеб да соль!

В комнате горели лишь две или три свечи, слабо освещая заросшее пегой курчавой бородой лицо кряжистого человека. Он сидел на лавке за непокрытым скатертью столом, на котором стояло несколько длинных бутылок довоенного пива «Санценбахер» с фарфоровыми пробками, окутанными проволочкой, графин смирновки, какая-то закуска на плоских тарелках, пивные кружки и стопки.

Махов неспешно приподнялся, упираясь ладонями в столешницу. Не разгибаясь, окинул меня взглядом. Его цепкие, темные под кустиками густых бровей глаза нащупали в боковом кармане моего пиджака браунинг. Он ухмыльнулся:

– А револьвер-то к чему, Леонид Борисович?

– Привычка, Никита Африканович.

– Разве что так. Привычка – оно, конечно. А так-то револьверт здесь ни к чему. Не любят здесь револьвертов. Да и не стрельнешь здесь из револьверта – не успеешь: упредят. Здесь народ хоть и конобойный, а все по-тихому любит, без пальбы… Здесь вот так, – он выразительно провел ребром ладони по горлу и, сжав руку в кулак, вскинул ее вверх. – Вон как! – Он тихо засмеялся и огладил бороду.

За моей спиной скрипнула половица – я обернулся. Татарин, легонько наклонившись вперед, стоял у задернутой шторы, застыв изваянием. Мускулы напряжены, но недвижны, глаза-щелки, губы – в блаженной улыбке, в уголках рта – пузырьки слюны. В руках у татарина был витой шелковый шнур, который он перебирал пальцами.

Мигнул бородатый разбойничек за столом – хоп! – и захлестнулась удавка. Врезался шнур в горло – не разорвешь, не вырвешься, не снимешь. Все туже и туже затягивается мертвая петля… Без пальбы, без шума – лишь хрип, по-тихому…

Только врешь ты, Никита Африканович, «министр вольного города Хивы». Врешь. Не для того ты меня сюда звал. Не мигнешь ты татарину – это тебе так же ни к чему, как мне сейчас револьвер. Просто веселый ты разбойничек, Никита Африканович.

Кто для веселья водку пьет, а кто удавочкой балуется…

– А это что? Тоже привычка? – кивнул я на татарина.

– Выходит, так. У вас револьверт – у меня Ахмет. – Он ощерил в улыбке крепкие зубы.

– Хват! Ничего не скажешь – хват!

Каждому весельчаку приятно, когда находится человек, способный оценить его шутку. Махов не был исключением. Засмеялся, глядя на нас, и татарин: он тоже был веселым человеком.

– Вот так, вот сяк, вот и эдак, вот и так! – сказал Махов и разлил водку по стопкам. – С приятным человеком и поговорить приятно. Иди, Ахмет, – кивнул он татарину. – А товарищей сыскарей, что прихряли с Леонидом Борисовичем, как положено, прийми. Наверх их проводи – и поспокойней им там будет, и почище. А то как бы матросу внизу золотые зубы не вылущили… Пущай за мой счет накормят. Только без самопляса – на службе.

Оказывается, не зря Борин и Хвощиков с почтением относились к этому бородачу: сыскное дело у него было поставлено получше, чем у нас…

Татарин неслышно ушел, задернув за собой штору.

– Телохранитель?

– Шестерка, по-нашему. Да только козырная… Такая шестерка и туза прихлопнет.

– Или придушит.

– Или придушит, – согласился он и вновь ощерил в улыбке зубы. – Одна беда – татарин. Бездушный, значит.

У самого Махова душа, понятно, имелась, и в свободное от дел время он о ней заботился. Поэтому, как я понял из дальнейшего разговора, Никита Африканович не сомневался, что ей уже давно приготовлено место в раю, где она будет распевать хоралы в обществе херувимов и серафимов. Правда, он не считал себя праведником или страстотерпцем. Но к всевышнему относился с должным уважением, хотя и не без фамильярности. В отличие от бога архимандрита Димитрия бог Махова был таким же хитрованцем, как сам Никита Африканович. Поэтому Махов с ним ладил. В сделках с ним бородач за барышом не гнался, но внакладе тоже старался не оставаться. Все шло баш на баш. Согрешил – покаялся, оскоромился – помолился, пренебрег заповедью – внес в церковь вклад.

С Советской властью у него были отношения более сложные.

– Землю мужику, а заводы мастеровому – это по справедливости, – говорил он, стерев ладонью пивную пену с усов и бороды. – А вот то, что забижаете невесту Христову, церковь православную, – это зря: и перед богом и перед людьми грешите.

Кажется, на эту тему он мог говорить долго. Но когда я повернул разговор к вещам, имеющим непосредственное отношение к деятельности уголовно-розыскной милиции, Махов особого недовольства не высказал.

Разговор разговором, а дело делом. Товарищ Семен просил его помочь, и он согласен. Уважая Советскую власть, лично меня и православную церковь (как-никак, а разграблено было имущество «невесты Христовой»), он готов был внести свою лепту в розыск тех, кто пренебрег божескими и рабоче-крестьянскими законами. Никита Африканович не сомневался, что его доброхотство зачтется ему не только всевышним, но и Советской властью. Добрые дела без поощрения не остаются. А нет так нет: лишний грех с души снимет – и то благо… Но уговор: на него, Махова, не ссылаться. На Хиве всякие людишки имеются. Много там у Никиты Африкановича друзей-товарищей, многих он облагодетельствовал, но известно, всем не угодишь – есть и враги. Так что должен я сам понимать…

Ризницу, как я уже, верно, от Дублета да от Пушка знаю, брали не наши – такого святотатства Никита бы Африканович не допустил, – а саратовские. Имена, фамилии? За этим дело не станет. Знает Никита Африканович и у какого барыги в Саратове та воровская добыча отлеживается. Тот барыга некогда на Хитровке промышлял, да продуванился, нехристь…

Махов говорил неторопко, не спуская с меня темных, занавешенных густыми бровями глаз. Говорил начистоту – «все одно, что на исповеди!».

Тогда я эту трогательную откровенность «первого министра Хитрова рынка» относил за счет влияния анархистов. Немного позднее понял, что ошибался. Вес анархистов был не столь уж велик: Хива жила и продолжала жить по своим воровским обычаям. Что же касается Махова, то он, как всегда, действовал в своих собственных интересах. Его откровенность была той же «удавкой». Только на этот раз он вручал ее не Ахмету, а мне. Никита Африканович хотел руками Московской уголовно-розыскной милиции «удавить» своего старого саратовского конкурента и его присных.

Когда мы прощались, богобоязненный разбойничек сделал широкий жест – вручил мне две жемчужины из ризницы, подаренные им – «кто не грешен»? – Лизе Тесак (через несколько дней Кербель признал их искусно сделанными стразами. Никак не мог перебороть Никита Африканович свою натуру!).

Обратно меня провожал все тот же Ахмет. На этот раз мы уже шли другими коридорами, минуя большой зал трактира. Татарин был предупредителен и нежен. Почтительно подал пальто, сняв с него невидимую пушинку. Согнувшись в поклоне – лакей из хорошего дома, да и только! – пожелал доброго пути.

– Может, когда и свидимся, Леонид Борисович! Все в воле аллаха…

Я вышел из трактира на улицу, вдохнул полной грудью морозный воздух и провел ладонью по горлу. На моей шее был шарф, толстый шерстяной шарф… Я сдернул его, скомкал, засунул в карман пальто. Еще раз вобрал в легкие до отказа воздух и подумал, что Махов во мне ошибся: природа явно обделила меня чувством юмора…

На следующий день в Саратов было направлено телеграфное сообщение, и туда выехали Борин, Волжанин и Хвощиков.

Президиум Московского Совдепа.

Гражданский комиссариат.

Московский совет рабоче-крестьянской милиции

Срочное телеграфное сообщениепо литере «А»

(распоряжение Наркомпочтеля республикии комиссара Московского телеграфа)


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: