Трудно свыкался Павел Григорьевич с такой жизнью, ибо под внешней суровой сдержанностью скрывался в нем беспокойный, деятельный xapaктер, страстный темперамент бойца. При таких качествах мог постепенно стать Павел Григорьевич сварливым и неуживчивым человеком, мелочно-въедливым и скандальным. Но верх взяли другие качества характера — ясный ум, сдержанность и незаурядная сила воли.
Да и Анка — бойкая, непосредственная, с веселым и упрямым нравом, порой до боли напоминавшая ему жену, Анка со своими полудетскими заботами и тайнами, огорчениями и радостями согревала ему жизнь светлым и ласковым светом.
И все же так до конца и не мог свыкнуться Павел Григорьевич с этой безмятежной жизнью, с этим пусть трижды заслуженным и потому почетным бездельем «коммуниста-надомника», как горько говорил он в минуту особенно острой тоски. Сколько раз за эти годы собирался он поступить на работу, но тут уже решающее слово было за врачами, а они в один голос заявляли «нет!», да и «гражданской» специальности у него не было, и поздно было ее приобретать.
Когда Павлу Григорьевичу передали, что его просит зайти секретарь райкома партии Сомов, это нисколько не удивило и не взволновало его: ясное дело, еще одна лекция или новый семинар, только и всего.
Но начало разговора невольно насторожило. Сомов приступил к нему подозрительно издалека, с непривычно общих и малоприятных вопросов.
— Ну так как она, жизнь? — спросил он, протирая платком стекла очков. — Не дует, не сквозит?
— Какая у меня теперь жизнь? — спокойно, с легкой горечью ответил Павел Григорьевич. — Сам знаешь, мохом порастаю, как старый пень.
— Неужто недоволен? — как будто даже удивился Сомов.
Павел Григорьевич усмехнулся.
— Ты со мной, знаешь… дипломатию не разводи. По глазам вижу, серьезное дело ко мне есть. Вот и выкладывай.
— По глазам… Не вовремя я, оказывается, очкито снял, — не в силах скрыть улыбку, проворчал Сомов. — Ну да ладно! Дело действительно серьезное. Как тебе известно, организовались в городе народные дружины. Так?
— Не у нас одних, газеты читаю, — невозмутимо откликнулся Павел Григорьевич и с легкой усмешкой спросил, подталкивая Сомова скорее раскрыть цель беседы: — Выходит, новую лекцию готовить придется?
Сомов улыбнулся.
— А ты до конца дослушай. Так вот значит — дружины! Десятки, даже сотни дружин. Дело нешуточное. Для руководства ими городской штаб создается.
В районах города — районные штабы во главе с секретарями райкомов партии. Вот и меня назначили.
Но руководить таким делом надо повседневно, оперативно, потому — новое оно и важности огромной.
Не тебе объяснять… И вот есть в горкоме партии такое мнение. Давай посоветуемся. Имеется у нас большой отряд старых коммунистов, опытных, знающих офицеров-отставников. Ценнейшие кадры! Что, если влить их в районные штабы, дать полномочия?
— Что ж, — не спеша, без колебаний ответил Павел Григорьевич, — дело это полезное, хотя и беспокойное. Я бы лично согласился.
…И вот с того дня захлестнула его волна срочных, нелегких забот: комплектование дружин, планы их работ, учеба дружинников, дисциплина. Потом то тут, то там появились «перегибы» — то администрирование и грубое принуждение вместо мер воспитания, то слюнявое уговаривание, когда нужны были решительность и сила. И тысячи дел другого рода — помещения, связь, удостоверения и значки, которых все время не хватало, литература…
Павел Григорьевич наконец-то почувствовал, как он стал опять нужен, до зарезу нужен десяткам, сотням людей, почувствовал, что по-прежнему коротки, оказывается, сутки. И, удивительное дело, прошли бессонница, головные боли, ломота в суставах по утрам, а главное — раздражающее, отравлявшее жизнь ощущение бесцельности своего, никому, казалось, не нужного уже существования, никому, кроме разве Анки.
И тут вдруг заметил Павел Григорьевич, что ей, Анке, стало интереснее с ним. Дочка теперь с особой радостью делилась своими планами и заботами, уже не детскими, а серьезными, взрослыми, и ему самому стало в сто раз интереснее вникать в них. И советы его были теперь тоже иными, к ним Анка не только прислушивалась, их она уже требовала.
Но чем больше сам Артамонов занимался делами дружин, вернее — чем шире развертывалось по городу это движение, чем больше людей втягивалось в него, тем сильнее охватывало Павла Григорьевича чувство недовольства и озабоченности. Что-то пока не ладилось, что-то не удавалось. И это «что-то» — он ясно ощущал — было сейчас самым главным, было смыслом, основной проблемой всего огромного и важного дела, в котором он участвовал.
Цель? Она ясна и правильна, она теоретически закономерна: подъем самодеятельности народа, активизация его роли и сил, передача все новых функций по управлению страной из рук государства в руки общества.
Но путь, но формы движения к этой цели, правильны ли они? Почему среди участников этого дела так много равнодушных? Почему то тут, то там живое дело подменяется бумажками — отчетами, сводками, рапортами? Почему, наконец, так много случаев, когда дружинники не являются на патрулирование? Трудно, не хватает времени? Но ведь это всего два-три раза в месяц. Скучно? Может быть. Но не это, видимо, главное. Что же тогда?
И Павел Григорьевич упорно искал и думал. Он не привык к поспешным выводам.
Вот и сегодня Павел Григорьевич с нетерпением ждал Анку. Им надо ехать на инструментальный завод. Там случилось ЧП: собираются исключать из дружины одного молодого рабочего, исключать, видимо, справедливо — за трусость и, кажется, за предательство.
Это тем более неприятно, что дружина там самая лучшая, самая активная и многочисленная. Районный штаб всегда ставит ее в пример другим. И вдруг такая история!..
Павел Григорьевич нетерпеливо расхаживал по комнате, заложив руки за спину, и то и дело поглядывал на стенные часы.
Но вот, наконец, стукнула парадная дверь. Анка!
Девушка вихрем вбежала в комнату, взволнованная, раскрасневшаяся.
— Папа! Кого сегодня исключают из дружины на инструментальном за… за предательство?
Павел Григорьевич внимательно посмотрел на нее.
Ах, папа! — Аня нервно сцепила пальцы. — Я сейчас встретила одного человека… Он мне сказал, что один человек — предатель… А этот человек…
— Постой, постой! — Павел Григорьевич невольно улыбнулся. — Один человек, потом еще один человек… Да не волнуйся так!
— Я не могу не волноваться! Как ты не понимаешь?!
— Гм… Ну, допустим, понимаю…
— Тогда скорей пойдем. Скорее, папа!..
Аня сама не догадывалась — об этом больше, может быть, догадывался даже Павел Григорьевич, — как много места в ее мыслях и мечтах занимал веседый, красивый и ловкий парень из бригады Вехова, не догадывалась потому, что каждый раз гнала от себя эти мысли и эти мечты. Аня была гордой девушкой, и ей казалось — она была даже убеждена, — что Таран ухаживает за ней просто по привычке, по капризу, так же как он, по слухам, ухаживал за многими другими девчатами. И ей хотелось наказать его за это, ей казалось, что иначе он потом обязательно посмеется над ней. Аня не верила ни одному его слову, ни одному поступку. И даже тогда, когда верила — ну как можно было не поверить, например, тогда, в красном уголке, когда они так упоительно танцевали! — считала это минутным увлечением и боялась, не хотела верить во что-то серьезное, настоящее. И еще Аня старалась уверить себя, что так же легкомысленно и цинично относится Таран ко всему в жизни. А этого в людях она не прощала, это презирала и ненавидела.
Но в то же время в Таране было что-то такое притягательное, такое хорошее и искреннее, против чего она могла бороться только, когда все кругом помогало ей, — люди, дела, волнения и хлопоты. Чувство беззащитности, охватывавшее ее, когда она оставалась одна, возмущало и оскорбляло ее.
И Аня мстила себе, говоря о Таране равнодушно, насмешливо, даже обидно. Так она как бы между прочим говорила и отцу, когда разговор у них заходил об инструментальном заводе и бригаде Вехова.