Досужный аккуратно раскладывал брезент. Лицо его снова приняло нормальную окраску, и вид у него был такой, будто он занят самым обычным делом.
— Молодчинище! — И Лобачевский тоже взялся за брезент. — Чуть подальше в нос протянуть!
Из пластыря, конечно, ничего не получилось. Вероятно, пробоин было несколько штук, а брезент ложился куда не надо, и даже вчетвером с ним нельзя было сладить.
Баржа совсем низко сидела в воде, особенно кормой, но ее уже несло по течению. Успеет донести до отмели или нет?
Через кормовые клюзы на палубу внезапно хлынула вода. Она, вероятно, была холодноватой, и купаться совсем не хотелось. В трюме плескались форменные волны. Донесет или нет? Скорее, что нет. Но баржа с мягким толчком врезалась кормой в грунт, и Лобачевский поднял голову:
— Сидим. Красота!
Река уже была на уровне палубы. Чтобы не заливало ноги, пришлось лезть на первую попавшуюся мину. Вода лилась через все люки, бурлила и кипела, как в котле. Теперь стремительно опускался нос. Его уже перехлестнуло волной. Что дальше?
Но дальше всё было благополучно. Баржа всем корпусом села на мель. Над носовым люком лопнул последний воздушный пузырь, и вода успокоилась. Только тогда Лобачевский заметил, что аэропланы уже улетели, а к барже полным ходом шли сразу три моторных катера.
— Представление окончилось, — сказал он. Положил руку на горловину соседней мины и неожиданно нащупал еще теплый осколок бомбы. Спрятал его в карман и покачал головой. Могло кончиться много хуже.
На катер он ухитрился перебраться почти не замочив ног. Снял с баржи всех людей, сам взялся за штурвал катера и наискось через реку повел его к «Ильичу».
Плетнев ждал его у трапа. Позади в молчании стоял весь штаб, а за штабом толпилась команда парохода. Ярко светило солнце, сцена была превосходная, и зрителей было вполне достаточно.
— Разрешите доложить, товарищ командующий! — Голос Лобачевского звучал звонко и весело. — Баржа по всем правилам военно-морского искусства посажена на мель, и разгрузка ее трудностей не представляет. Убитых и раненых не имеется. Кроме небольшого попадания аэропланной бомбой, никаких особых происшествий не случилось.
— Есть. — Плетнев провел рукой по подбородку и улыбнулся. — Ну, а с минами вы ознакомились?
— Немножко, — ответил Лобачевский, — но достаточно.
Плетнев кивнул головой:
— Идем, значит, обедать.
У Бахметьева было напряженное, взволнованное лицо. Он усиленно старался раскурить свою папиросу и даже не замечал, что она у него потухла.
— Почему я служу у большевиков? — подняв брови, переспросил Лобачевский.
Он после ужина отдыхал на своей койке и вовсе не расположен был вести разговоры на серьезные темы. Впрочем, и в любое другое время он предпочитал их избегать. На кой черт Бахметьев лез к нему с такими дикими вопросами?
— Почему я служу у большевиков? Вероятно, по той же самой простой причине, что и ты. Где-нибудь служить всё равно нужно, и к тому же мобилизация. Какие у меня политические убеждения? Никаких, друг мой, совсем никаких. Больше тебе скажу: нам с тобой иметь их не полагается… Лучше возьми спички, если хочешь курить.
Лобачевский бросил на стол коробок, откинулся на спину и заложил руки за голову.
— Впрочем, кое-какие убеждения у меня есть. Я, например, убежденный любитель хорошего общества. Почему я пошел на фронт? Во-первых, потому, что меня послали; во-вторых, потому, что в — силу железного закона войны на фронте всегда собирается значительно лучшее общество, нежели в тылу. Вот тебе ответ на твой последний вопрос. Ты удовлетворен?
Бахметьев молчал. Он стыдился своей откровенности и жалел, что напрямик заговорил именно с Борисом Лобачевским. Можно было заранее предвидеть все его ответы, а значит, не стоило и спрашивать.
— Между прочим, — продолжал Лобачевский, — я не ошибся. Общество здесь вполне приличное. Не говоря даже о присутствующих, которые, конечно, соль земли. — И, приложив руку к сердцу, он отвесил изысканный поклон, который в его лежачем положении получился довольно нескладным.
— Возьмем хотя бы комфлота Семена Плетнева. Он меня просто поразил. Я никогда в жизни не думал, что у обыкновенного минера может быть столько такта и такое превосходное чувство юмора. И возьмем еще двоих минеров: Точилина и Досужного. Ты с ними, кажется, еще незнаком, но смею тебя уверить, оба они весьма достойные люди… Мне начинает казаться, что минная специальность облагораживает душу. Что ты на это скажешь?
За всей шелухой острословия у Лобачевского всё же проскакивали кое-какие новые для него мысли. Он бесспорно всерьез говорил о всех своих трех приличных людях, а из них ни один не окончил Морского корпуса. Это уже было кое-каким прогрессом. В конце концов разговор начался не зря, и теперь следовало довести его до полной ясности.
Бахметьев наклонился вперед:
— Милях в семнадцати к северу отсюда стоят английские мониторы. Думаешь, на них общество хуже?
Лобачевский взял со стола папиросу, не спеша ее закурил, пустил аккуратное кольцо дыма и дождался, пока оно, расплывшись в воздухе, не дошло до подволока.
— Знаешь, друг мой, может быть, и не хуже, только не для нас с тобой. Англичане, как известно, просвященные мореплаватели и всякое прочее, но тем не менее…
Лобачевский вдруг вскочил и опустил ноги с койки:
— Тем не менее идем в кают-компанию. Там могут дать чаю, а после воблы мне всегда хочется пить.
Он явно уклонялся от прямого ответа, и нажимать на него, конечно, не имело смысла. Бахметьев тоже встал:
— Ладно, идем.
В большом салоне парохода ярко горело электричество. На широких окнах зеркального стекла висели бурые матросские одеяла. Они были безусловно необходимы для затемнения корабля на предмет возможных аэропланных налетов, но рядом с красным деревом и бронзой выглядели странно.
На полукруглом угловом диване сидели Малиничев, тучный Бабушкин и крайне юный круглолицый флаг-секретарь Мишенька Козлов.
Малиничев ораторствовал:
— Вы понимаете? Новая обстановка, естественно, требует новых методов. Всякий консерватизм в данном случае просто глупость.
— Вы про что? — поинтересовался Лобачевский, и Малиничев повернулся к нему:
— Мы тут рассуждаем о нашем положении. По-моему, бывший комфлот Иван Шадринский показал себя безнадежным идиотом. Он, видите ли, учитывал превосходство сил противника, а потому придерживался оборонительного образа действий, то есть, попросту говоря, ничего не делал. Он не учитывал самого главного: в такой войне, как наша, побеждает не броня и не тяжелая артиллерия, а революционный дух!
Малиничев даже шлепнул ладонью по столу. Он явно упивался своими словами, и на его бледных щеках появились два розовых пятна.
— Командование красной флотилией требует от своего командующего создания новой, еще небывалой красной тактики, и в основе этой тактики должны лежать решимость, готовность нападать при любых обстоятельствах!
Бахметьев своим ушам не верил. Если бы то же самое говорил какой нибудь большевистский оратор на митинге, это было бы понятно и даже правильно. Но Малиничев? Неужели он воображал, что его слова примут всерьез? С ума он сошел, что ли?
И, подняв глаза, Бахметьев в зеркале напротив увидел фигуру остановившегося в дверях Семена Плетнева. Значит, вот в чем была причина малиничевского красноречия. Любезнейший Олег Михайлович хотел как следует втереть очки начальству. Выйдет ли?
— Внезапный удар, — продолжал Малиничев. — Вы представляете себе, что получится, если ночью наши канлодки потихоньку спустятся по течению и в темноте набросятся на стоящего на якорях противника? Если сухопутные части одновременно ударят по всей линии прибрежного фронта? Если наша авиация поддержит внезапную атаку своими бомбами?
Бахметьева охватила злость. Это была какая-то бредовая чепуха… Глупость, выходящая за пределы дозволенного.
— Если ночь будет темной, вы потихоньку сядете на мель и утром вас потихоньку раздолбают, — с трудом сдерживаясь, сказал он. — Но поскольку в наших широтах сейчас стоят белые ночи, вас раздолбают сразу же и на ходу. Вы тоже кое-чего не учитываете. Вы, например, забыли, что разговариваете со взрослыми, грамотными людьми.