Изредка появляются острова. Возможно, что здесь скрываются неприятельские миноносцы.
У меня ноет зуб, и я не нахожу себе нигде места.
Зобов сидит в своей телеграфной рубке. На голове у него наушники с проводом. Усердно вызывает кого-то по радио. На лобастом лице — досада.
— Точно под хлороформом их всех положили — не отвечают. Вот гады полосатые!
— Кого это ты обкладываешь?
— Да на сторожевых постах, должно быть, заснули.
Я спрашиваю у Зобова:
— Не напоремся на этот раз?
Пытливо уставилась на меня пара зрачков, заострившихся от яркого света электричества.
— Наш долг идти вперед, живота не жалеючи.
Хочется ударить по руке, что ключом телеграфа выстукивает позывные.
— Я должен лишь одной проститутке, которая научила меня грамоте. Больше никому. Ненавижу, когда ты кривишь душой. Зачем тебе притворяться передо мною?..
Зобов восклицает:
— Ага! Наконец-то! Гм… Да… Противник не появлялся. Все хорошо.
Быстро набрасывает надпись на бумажке и бежит к командиру.
По вертикальному железному трапу спускается из рубки в центральный пост человеческая фигура, одетая в непромокаемое платье. По свисту я догадываюсь, что это старший офицер, окончивший свою вахту. Он всегда свистит. Губы у него, как флейта, — могут выполнить любой мотив.
В носовом отделении — большинство команды. Пока есть возможность, отсыпаются. Впрочем, это не сон, а только тревожное забытье. То и дело поднимают головы, беспокойно оглядываются.
Вахтенные сосредоточены во второй половине лодки.
На главной электрической станции сидят на табуретках два электрика: один лицом к одному борту, а второй — к другому. Перед ними — распределительная доска с рубильниками, циферблаты вольтметров, амперметров.
Подальше к корме, у своих машин, стоят мотористы. Рабочее платье на них грязное, насквозь пропитанное соляром и смазочным маслом. Словом — «маслопуты». Здесь же, несмотря на жару, толкутся и те, кому не спится.
В шум стучащих дизелей вдруг врезалось звякание машинного телеграфа — дзинь! дзинь! На большом медном циферблате стрелка передвинулась на «стоп».
Матросы переглянулись. Потом засуетились, передвигая рычаги.
Дизель-моторы замерли.
Из рупора переговорной трубы донеслось повелительное:
— Электромоторы вперед!
— Есть! — отхватил унтер-офицер.
Рубильники на мгновение вспыхнули красно-зелеными искрами.
Чем вызвана эта перемена в двигателях?
Матросы молча ждут следующей команды, более тревожной. Напрасно. В тишину лодки лишь вливается заглушенный гул электромоторов. Тихо, но вместе с тем чувствуется, как внизу, под железной настилкой, напряженно вращаются два гребных вала. А когда все успокоились, начинают смеяться над своим же товарищем, смеяться жестоко, чтобы рассеять собственную тоску.
— Плохие дела твои, Кирсанкин!
— Чем?
— Ты тут, можно сказать, мучаешься, как грешник в аду, а в это время, поди, какой-нибудь суфлер твою жену охаживает. Вот жизнь, а?
Кирсанкин — только что подошедший вестовой, молодой парень. У него красивая жена. Но войне до этого дела нет: через какой-нибудь месяц после свадьбы оторвали от любимой подруги. Он очень тоскует по ней, часто пишет письма. Это всем известно по его же рассказам.
Пробует защищаться:
— Вокруг моей походят. Она у меня строгая…
На вестового набрасываются все:
— Хо-хо! Походят! Нынче какой народ? В два счета обработают…
— Ты бы, Кирсанкин, до поры до времени не трогал жену. Тогда бы можно еще надеяться. А то только растравил бабу…
— Будь у нее дети — могла бы терпеть. Дети не дают женщине баловаться. А без них — конец! Пиши пропало — баба…
Вестовой огрызается, пуская ругань в двадцать пять оборотов. Не помогает! Еще хуже нападают, точно он является главным виновником их кошмарной жизни.
— Не то еще, братцы, может случиться. Вернется, скажем, Кирсанкин, домой, а у жены — памятник нерукотворенный. Будет пестовать да приговаривать: «Весь в отца! Вылитый! И мордашка, и глазки, и пяточки!» Вот где обида…
Веселье разгорается:
— Добро бы от русского. А то ведь теперь немцев набрали — пропасть! Даже в селах есть. А наши бабы набрасываются на них с такой жадностью, точно акулы на мясную приманку. Знал я одну солдатку. Правду сказать, с дурцой она немножко. Ходит по соседкам и все рассказывает: «Все было ладно, все как следует быть. А как почуяла я под сердцем, так и покою лишилась. Уж очень боязно: а ну да как по-русски не будет говорить?..»
Затравленным зверем оглядывается Кирсанкин, оглушенный ядовитым смехом других. Его хлопают по плечу, советуют:
— Одно, брат, тебе остается — это удавиться. Ей-богу! А для нас это будет развлечением…
Наступила внезапная пауза.
— Над чем это вы хохотали так? — спрашивает подошедший инженер-механик Острогорский.
Старший унтер-офицер докладывает серьезно:
— Кирсанкин, ваше благородие, все здесь чудил: о жене своей рассказывал:
— Наверное, какие-нибудь гадости?
Наперебой поясняют другие матросы:
— Да уж хорошего не услышишь от него.
— Прямо хоть уши затыкай.
Инженер смотрит в сконфуженное лицо вестового.
— Трепачи они, ваше благородие, и больше ничего, — заявляет Кирсанкин и уходит в носовое отделение.
Зуб мой продолжает ныть. Нестерпимая боль в голове, точно бурав, сверлит мозг.
Какой уж раз я выхожу наверх!
Двигаемся бесшумно, окутанные ночною тьмой. Снаружи на лодке — ни одного огня. Даже курить строго запрещено. На рубке стоят несколько человек; здесь же находится и сам командир, но никого не видно. Мрак кажется бездонным, смущающим ум. Перед ним чувствуешь свое несовершенство, свою слабость. Кругом — ни звука. Только у бортов тихо шумит вода, разворачиваемая форштевнем.
— Ваше высокоблагородие! Впереди как будто огонек…
— Где? — спрашивает командир.
— Немного справа от носа.
Голос у боцмана глухой, точно отсырел от влажной ночи.
— Ничего не вижу.
— Да вот, вот…
— Осторожнее, черт! Биноклем в лицо мне не тычь!
— Виноват, ваше высокоблагородие!
Командир обращается к минному офицеру, мичману Кудрявцеву:
— Петр Петрович, вы что-нибудь видите?
У Кудрявцева юный голос, но сейчас он отвечает баском:
— Ерунда! У боцмана в голове огонек.
Напрягаю зрение, стараюсь проникнуть в сырую, как в погребе, тьму, и мне начинают казаться несуществующие огни.
И вдруг — неожиданное явление слева, немного впереди. На темном фоне ночи, совсем близко открывается дверь, выбросившая полосу света. Ясно обозначается человек, выходящий из рубки неведомого корабля. И снова ничего нет. Ночь проглотила видение. Только огонек вспыхивающей папиросы красным светлячком чертит тьму. Что-то огромное с шумом проносится мимо нас. Кажется, заденет нашу лодку, подомнет под себя, раздавит. Мысли мои дробятся, как налетевшие на камни волны. Нет, это не сон, это чудовищная явь, дохнувшая холодом смерти. Я чувствую, как закачалась «Мурена». Все молчат, точно онемели.
— Вот так встреча! — наконец восклицает командир.
— А как вы думаете — не заметил он нас? — придушенно, почти шепотом, спрашивает Кудрявцев.
— Ясно, что нет. В противном случае, мы бы дальше этого места никуда не ушли…
Немного погодя у Кудрявцева опять появляется басок, спокойный и надежный, как буксирный катер.
У меня никакой боли в зубах, точно я побывал у дантиста.
На рассвете в лодке опять раздался знакомый дробный стук. «Мурена» шла медленно — под одним только дизелем, а другой пустили на зарядку аккумуляторов. А когда пополнили запас электрической энергии, двинулись вперед быстрее.
Редели облака. В небе кое-где появлялись просини. Изредка показывалось солнце, разбрасывало червонцы по заштилевшему морю.
Матросы часто выходили на верхнюю палубу, курили и болтали между собою.
К вечеру на горизонте показались четыре дымка, направлявшиеся на зюйд-вест. «Мурена» повернула к ним на сближение. Каждая пара глаз остро смотрела в сторону невидимых кораблей.