— А лошадь разве не друг?

Сережа согласился. Впрягли Пальму, усадили Сережу на санки. Никита подтолкнул собаку и побежал по дороге впереди. Пальма легко взяла с места и припустила за хозяином. Глаза у Сережи заблестели восторженным светом. Никита впервые заметил этот свет. «Это жизнь в нем. Жизнь!»

— Пальма! Пальма! — закричал он и помахал перед ее носом рукой, будто в ней кость была или кусок мяса.

Пальма летела что есть силы. Вдруг от крайнего зуевского дома отделилась серая кошка и, завидев собаку, нырнула за избу. Пальма кинулась за ней. Сережа кувырком в снег.

— Ничего. Ничего, — Никита подхватил сына на руки.

— А и не страшно, — сказал Сережа, хотя сердечко у него стучало так, что через шубенку было слышно его биение.

— Что случилось? — всполошилась Марья Денисовна.

— Да Пальма подвела, — объяснил Никита.

— Не-е, — возразил Сережа. — Это тренировка. Мы в космонавты подготавливаемся. Я по радио слышал: надо подготавливаться.

— О господи! — вздохнула Марья Денисовна и загремела ухватами.

Вера Михайловна знала, что сын играет с собакой, но как-то никогда не присутствовала при этом. Но вот однажды она увидела эту картину. Сережа, как обычно, словно курочка, присел у порога, а собака доверчиво смотрела на него, будто понимала его слова.

— Вот я будто командир, — говорил Сережа. — Я буду править кораблем. А ты поглядывай, чтоб нас звезды не задели. Ну, поглядывай. Туда, туда.

Вера Михайловна вбежала в комнату, уткнулась в подушку и зарыдала.

— Ну что? Ну что? — успокаивал ее Никита, поглаживая по голове. — Ну ничего такого. Все ребятишки играют с животными.

— А он толь-ко с соба-кой, — объяснила она прерывисто.

— Ну что ты и себя и меня изводишь!

Вера Михайловна перекатывала голову по подушке и продолжала плакать:

— И пошто мне такое? И пошто?

Тот блеск надежды, короткий, как закатный луч, который появился после того, как она узнала, что кто-то пытается лечить «синих мальчиков», давно исчез. Мгновенная вера в чудо прошла. Ощущение обретенного счастья, ощущение того вечера, когда они с Никитой сидели в темной комнате у подернутого ледком окошка, развеялось, как дымок от спички. Верой Михайловной вновь завладело тяжелое, прочное, беспросветное ожидание неминуемой гибели своего ребенка. И беспомощность.

Пожалуй, это больше всего угнетало ее. Собственно, два чувства были взаимосвязаны: сознание безнадежности и беспомощность перед приговором судьбы. Она ненавидела себя за беспомощность, потому что была энергичной, сильной, всю жизнь верила в хорошее, в благополучный выход из любого тупика. Но сейчас, в самом важном для себя случае, она ничего не могла поделать, ничем не могла помочь, потому что знала: выхода нет.

Сереженька обречен. Она задыхалась. Ей нечем было жить, а жить было надо. Прежде всего для него, для обреченного судьбою сына. И не только жить, не просто жить, но и притворяться бодрой, спокойной, чтобы он, Сереженька, Никита, бабушка, родные, соседи, товарищи по работе, чтобы ее ученики не знали, как ей плохо, как ей горько, какое душевное голодание испытывает она.

И не день, не два, а месяцы и даже годы. Порою ей казалось, что она не выдержит, свалится где-нибудь по дороге к дому, уткнется лицом в снег и застынет в чистом поле. Но тут она вспоминала глаза сына, большие, взрослые, глядящие на нее с доверием и надеждой, и брала себя в руки, и снова притворялась — жила и работала, как будто так и надо, как будто ничего не произошло.

Со временем она вроде бы привыкла к своему состоянию, и окружающие привыкли к изменениям, которые произошли в ней, к тому, что она стала замкнутой, неразговорчивой, хмурой, к тому, что она будто бы спешила домой и вместе с тем не очень спешила — шла медленно, заходила по дороге в лесок, стояла, прижавшись к березе, и смотрела куда-то вдаль, на запад, словно ожидала оттуда доброй вести, радостного света.

Но добрые вести все не шли, все приходили однозначные ответы: «не можем», «не берем», «не лечим».

И из той столичной клиники, на которую они возлагали надежды, тоже пришел отрицательный ответ: «На лето закрываемся, А с осени переходим на другую тематику».

Каждое такое безнадежное письмо оставляло след на лице Веры Михайловны, прибавляло новые морщинки. Она уже будто бы и смирилась со своей судьбой, хотя все ее существо протестовало против черного приговора. Но что она могла поделать? Если бы ей сказали: войди в огонь, дай себя изрубить на кусочки, отдай всю свою кровь по капле — она бы пошла на это, согласилась без раздумья, ни на секунду не поколебалась бы, не дрогнула, а посчитала бы за великое счастье это самопожертвование. Но никто не говорил этих слов, не делал таких предложений. А она устала надеяться, вернее, играть в надежду.

Один Никита не отступал, продолжал писать письма и получать ответы на Медвежье тайно от Веры. Но и ему это не проходило даром. За одну зиму у него побелели виски, как будто сильные морозы оставили свой след в его волосах. Но все равно он продолжал твердить: «Не может того быть. Пишут же. Есть, говорят, такие врачи. Делают операции, спасают. Все одно ухвачусь за ниточку» Иногда он пытался шутить: «А я как паучок. Меня скинут, а я — цоп за паутинку».

Светлая весточка пришла неожиданно. Принесла ее Софья Романовна. На последнем уроке она вызвала Веру Михайловну прямо из класса, показала письмо.

— Мой бывший сообщает. Его оппонент, живет в Ленинграде. Клиника профессора Горбачевского оперирует «синих мальчиков». Вот адрес.

Лишь осенью пришел ответ из клиники профессора Горбачевского: «Заочно не лечим и ничего сказать не можем. Нужно посмотреть ребенка. О сроке осмотра сообщим особо». Почти одновременно Никита узнал через Геннадия, что там же, в Ленинграде, есть другой профессор, другая клиника, где тоже оперируют «синих мальчиков». В октябре ему вручили на почте большой служебный конверт со многими марками. В нем оказалась большая бумага со штампом, с адресом клиники.

И всего одна строчка, написанная от руки: «Консультации по средам. Профессор Крылов».

Они воспрянули духом. Решили везти Сережу в Ленинград сразу в две клиники. Начались сборы.

Дорога неблизкая. В Ленинград из Выселок не только ребенок, из взрослых-то никто не ездил. Лишь старик Волобуев вспоминал!

— Стало быть, видывал. Из Царского Села. Там мы, значит, неделю стояли. А Петроград, стало быть, ночью проезжали. Теплушки-то закрыты. Голоса слышны.

А Петроград издаля, — повторял он без конца.

— Куды едут-то? Чо едут-то? — выспрашивала бабка Анисья.

Опять прозоровская изба с утра до вечера была полным-полна. Все интересовались ходом сборов. Дорога предстояла далекая. Случай для Выселок особый, небывалый.

Марья Денисовна терпеливо разъясняла всем!

— Да в самый что ни на есть Ленинград едут. Там доктора отыскались, которые Сереженьку полечат. А Никита насчет билетов гоняет. Всю свою тарахтелку грязью заляпал.

— Чо билетов-то? — не унималась бабка Анисья.

— Так ведь дорога-то на самый край. Вот и надо, чтобы все как надо. Ведь с ребенком, не шутки.

— Город-то этот в войну шибко страдал.

— Так уж сколь после войны-то.

— Поди, ишшо не пришел в себя… Я вот к чему: на дорогу снабдить надо.

В первый же день сборов соседи понесли в Прозоровский дом кто что — кто шанежки, кто грибочки, кто рыбку, Марья Денисовна не обижала людей, принимала с благодарным поклоном, уносила в подпол, где зимой и летом хранились продукты.

Наконец все утряслось и все прояснилось. Никита о помощью председательши выговорил место в проходящий поезд дальнего следования. Звонили в город, запрашивали купейное. Сам начальник станции Малютка ездил по этому вопросу. До Медвежьего колхоз отрядил лошадь. От Медвежьего Настасья Захаровна свой «газик» предоставила. Все честь по чести, все как надо.

Накануне устроили проводы. В Прозоровском доме собралась родня, соседи, директор школы. Приехала Софья Романовна. Сама Вера Михайловна пригласила ее.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: