— И ты, конечно, не понял, что для тебя началась новая драма? Что с нами не так, Аксель? Некоторые люди живут, не зная горя и потерь, не переживая никаких драм. А нам довелось увидеть, как наша мама утонула в водопаде, и после этого мы жили словно в аду. Ты никогда не думал об этом?

— Думал. Теперь я это понимаю.

— А я нынче цепляюсь за мелкие прозрачные будни. Снимаю комнатушку на Грюнерлёкке и довольствуюсь малым, как всегда.

— А любовь?

Она краснеет:

— Кое-что, кажется, намечается. Но на нашем фронте царит жесткая конкуренция.

Я думаю, что мне следует пригласить ее жить у меня, пока я еще распоряжаюсь в доме Скууга. Но не могу. Не в силах. Она моя сестра, однако я всегда чувствовал отрицательную ауру, которая возникала, когда мы с нею бывали вместе. Нам лучше, когда мы тоскуем друг по другу.

— А как ты живешь, Аксель?

Что я могу сказать? Что я вообще не знаю, как мне жить?

Я мямлю что-то невнятное.

— Ладно, поговорим об этом потом, — говорит Катрине и гладит меня по щеке. — А сейчас я должна вернуться к работе.

Я скольжу обратно в большой зал. Все скользит и парит в этот июньский день 1971 года, в день, когда похоронили Марианне, когда я снова вернулся к жизни, когда впервые встретил Сигрюн. Что она сказала мне на прощание?

«Если ты поедешь в турне по Северу, ты должен непременно приехать к нам в Пасвикдален. Обещаешь?»

Это похоже на сон, думаю я.

Мне надо побыть одному, хотя одиночество пугает меня. Это тупик. Но Катрине, Габриель и Жанетте отказываются в эту ночь оставлять меня одного. Должно быть, Габриель рассказал Катрине, что я собирался проделать в прошлое воскресенье. Они видят по моим глазам, что зрачки у меня расширены, что мое спокойствие напускное, что у меня дома припрятан валиум.

Мы останавливаемся у выхода. Намерения у них добрые, но меня раздражает их забота.

— Последний трамвай в Рёа идет через пять минут. Мне надо бежать.

Они смотрят мне вслед. И тоже сердятся на меня. Но я не их пациент, думаю я. Мой маленький мир достаточно велик.

В вагоне я еду один. Куда подевались все пассажиры? Я не представляю себе той жизни, которая меня ждет. Думаю, что мне надо поговорить с В. Гуде, с Сельмой Люнге. Мне надо снова найти свое место.

Один на Эльвефарет

Я возвращаюсь в дом Скууга. Уже два часа ночи. Я медлю на пороге. Боюсь темноты? Нет. Просто я слышу какой-то звук. Он доносится из подвала. Неужели там кто-то есть? Я зажигаю свет на лестнице, ведущей в подвал.

— Кто там? — кричу я и чувствую, как по спине пробегают мурашки, словно ко мне кто-то прикоснулся.

Никто не отзывается.

Но я слышу какой-то звук.

Я открываю дверь в кладовую. Включаю свет. Смотрю на кирпичные стены.

Никого.

Но откуда же идет этот звук?

— Кто здесь? — снова кричу я.

Наконец что-то словно силой освобождается от пут.

И не во мне, это исходит снаружи. Я не готов к этому. Это похоже на судороги. С трудом ловя воздух, я бегом поднимаюсь наверх, в гостиную.

Там тоже никого.

Я падаю на диванчик Ле Корбюзье. Сердце бьется как бешеное. В висках стучит. Мне нужно чем-то заполнить комнату. Рахманинов. Мой сон. Второй фортепианный концерт. Колоннада октав в начале. Аккорды в фа миноре, моделирующие в до минор. Мне следовало это понять. Траурная песнь для рояля и струнных. На темном замутненном фоне композитор широким мазком пишет свою картину. Вот где я смогу скрыться от своего чувства вины. В этих подводных течениях. Я подхожу к шкафу с пластинками и достаю этот концерт. Играет Рихтер, дирижирует Вислоцкий, Варшавский филармонический оркестр. Траурная песнь, не имеющая конца, она разрывает путы концерта благодаря тому, что стала такой знаменитой, что ее темы слишком хорошо известны. Но разве нельзя играть то, что уже известно? Неужели то, что когда-то было признано и заиграно, затерто собственной славой, потеряло свою ценность? Я много лет знаю этот концерт, но давно не слушал его. И вот, сегодня ночью он мне необходим. Рахманинов в доме Скууга. Наконец я понимаю, что потерял. Их больше нет. Ни Ани, ни Марианне. Марианне больше не сидит на диване рядом со мной. Нет ее и между деревьями. Впервые она исчезла. Совсем исчезла. Навсегда. Аня тоже. Ее больше нет. Впервые я пытаюсь осознать, что больше никогда их не увижу.

Я всячески охраняю свое одиночество. Это не так трудно, люди инстинктивно сторонятся тех, кто скорбит. Габриель и Жанетте неохотно на время отпускают меня. Моя трагедия столь велика, что люди отходят от меня со вздохом облегчения. Даже В. Гуде ограничивается телефонным разговором.

— Тебе надо время, чтобы свыкнуться с этим, мой мальчик, давай назначим встречу на начало осени, — говорит он.

Сельма Люнге присылает письмо, в котором уверяет меня, что каждый день думает обо мне, но они с Турфинном уезжают в Германию и вернутся только к сентябрю. Слава богу, никто из них не знает о моей попытке покончить жизнь самоубийством. В их глазах я по-прежнему талантливый пианист, у которого хватит сил, чтобы преодолеть свое горе. Они верят, что вскоре я начну думать о будущем. Но я думаю только о том, что осталось в прошлом. Как будто стрелки часов остановились в тот вечер, когда я дебютировал, в ту минуту, когда повесилась Марианне. Все, что произошло потом, не имеет отношения к жизни.

По крутой тропинке я спускаюсь к реке. Я вернулся в ольшаник. В тот, который долгое время принадлежал только мне, а потом стал принадлежать мне и Марианне. По-моему, все это жаркое светлое лето я провожу в ольшанике. Мне никто не мешает. Есть только я, листья, деревья и страшные картины перед глазами: мама за секунду до того, как она скрылась в водопаде. Аня, когда она уже похудела, а я еще не понял, что она серьезно больна, и понял это слишком поздно. Марианне, махнувшая мне рукой из зала, когда я сыграл на бис. Я думаю о том, что мог бы вовремя остановить их всех, если бы был умнее. И это чувство вины будет преследовать меня всю жизнь.

Но почему-то мне больно оттого, что никто из друзей Марианне ничего не знал обо мне. Неужели это означает, что я ничего для нее не значил и ни на что не мог повлиять, ничего не мог остановить и не должен поэтому ни в чем чувствовать себя виноватым?

В конце июля я снова начинаю заниматься. Начинаю с простейшего, что тем не менее является пробой сил: инвенции Баха. Потом перехожу к прелюдиям и фугам. Потом к Гольдберг-вариациям. Играю не думая. Без выражения. Без нюансов. Без чувств.

Так лучше.

На Брюнколлен с Ребеккой Фрост

В начале августа утром звонит телефон. Голос Ребекки. Я сразу понимаю, что что-то случилось.

— У тебя есть время пройтись со мной? Лучше, если мы поговорим на ходу, а то непременно угодим в постель.

— Как я понимаю, ты слишком высокого мнения обо мне как о вдовце.

— А как же иначе? Ты рыцарь всех женщин, попавших в беду. Разве вас с Марианне объединило не общее горе?

— Это совсем другое.

— Нет. Вас свело горе после смерти Ани.

— А что сведет нас с тобой?

— То, что мы всегда были созданы друг для друга, дурачок.

— Но ведь ты не горюешь по Марианне.

— Нет, я же ее почти не знала. Но я горюю по Кристиану.

— А что с ним случилось?

— Я не могу говорить об этом по телефону. Он и все родные сейчас на даче в Килсунде. Я сказала, что мне нужно поехать в город, чтобы посетить врача. И это правда.

— Садись на трамвай, который идет из города в одиннадцать утра. Я встречу тебя в Грини.

— Я могу приехать на машине.

— Не надо. Мы будем пить вино.

На остановке Грини она выходит из нашего старого трамвая, и меня поражает ее неожиданная бледность, хотя последние несколько недель вовсю шпарит солнце. Я жду ее, у меня на спине рюкзак. Она быстро целует меня в щеку, и мы сразу пускаемся в путь по направлению к Фоссуму и Эстернванн.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: