— Там, на Севере, ее зовут Дама из Долины, — говорит Ребекка. — Я разговаривала с одним студентом-медиком из Финнмарка. Она самый сексуальный врач, какой когда-либо работал в тех местах. Она весь район перевернула вверх дном.

— О ком ты говоришь?

— О районном враче в Сёр-Варангере.

— А что в ней такого?

— Ее зовут Сигрюн Лильерут. Ты влюблен в нее, но сам еще этого не понимаешь. Влюбиться в нее тебя заставило горе. И это я понимаю лучше других. Я предсказала твою любовь к Ане. Предсказала твою любовь к Марианне.

— Получается, что ты знаешь меня лучше, чем я сам.

— Конечно, лучше! — Ребекка смотрит на меня с раздражением.

Я устал. И не знаю, что ей ответить.

Она целует меня в губы.

— Держись от нее подальше. Ради меня.

Озабоченная возможностями, которые сулит будущее, она выглядит маленькой и беззащитной.

— Ты совсем недолго был и с Аней, и с Марианне, поэтому и твое горе тоже должно быть недолгим, — говорит она.

— Что-то на это не похоже.

— Но это так. Сильные чувства, которые человек переживает в юности, через некоторое время подергиваются дымкой. Через десять лет все пережитое покажется тебе сном. А тебе еще не будет и тридцати.

— Откуда ты все это знаешь? — раздраженно спрашиваю я.

— Знаю, и все, — твердо говорит Ребекка.

Осень

Со временем раны затягиваются. Но в любую минуту могут внезапно открыться. И все-таки уже можно поверить, что они затянулись, что мысли движутся в другом направлении, что может пройти немало времени, прежде чем я вспомню об Ане, или о Марианне, или вместе о них обеих, что в конце августа я неожиданно окажусь за Аниным роялем и смогу играть такое жизнеутверждающее произведение, как «Аврора» Бетховена, что смогу однажды утром проснуться с мыслью, что меня ждет турне, что я должен поехать на Север, где никогда не был, что я опять готов посетить Клуб 7. Неужели я действительно еще слишком молод для того, чтобы горевать по-настоящему? — думаю я. Не понимаю всю серьезность того, что случилось?

Не понимаю, как не понимала и Марианне, которая в последний период своей жизни верила, что сможет все пережить, если найдет себе любовника и притворится, что все стало как раньше? Во время моих коротких странных консультаций с доктором Сеффле мне кажется, что он не верит в серьезность моего намерения покончить с собой. Он думает, что это был театральный жест. Он не верит даже в то, что меня мучает чувство вины. Летом он почти не отдыхал. Сидел в своем прокуренном кабинете в больнице Уллевол и смотрел на высокие деревья за окном. Пациенты приходили и уходили. Он беседовал со мной о Шумане, Скрябине, Рахманинове. И все время будоражил мои нервы. Словно хотел, чтобы я начал нервничать еще больше.

— Ты собираешься играть Рахманинова? — спрашивает он.

— Да. Второй концерт.

— Чтобы выйти из депрессии? Как сам Рахманинов, который писал музыку, находясь в глубокой депрессии, и вышел из нее только благодаря своему психиатру?

— Николаю Далю? Да, именно так.

— А ты знаешь, что именно профессор Даль сказал композитору?

— Нет.

— Он сказал, что человек должен нравиться самому себе, должен обладать хоть каплей самоуважения, иначе он не сможет творить.

— Похоже на правду.

— Он сказал это после того, как критики буквально убили Рахманинова, разнеся в пух и прах его первые симфонии и концерты для фортепиано. Как ни странно, но иногда критики ведут себя подобно охотникам. Они не любят случайных выстрелов. И уж если они стреляют, то только с намерением поразить свою добычу.

— До сих пор критики относились ко мне доброжелательно.

Сеффле кивает:

— Я это заметил. В какой-то степени люди искусства похожи на нас, медиков. Есть такие, которых всегда понимают, всегда хвалят, почти независимо от того, что и как они делают. Даже когда они весьма посредственны, их ценят и превозносят. Но есть и такие, кто всегда встречает сопротивление, даже если их заслуги очевидны. Этих людей словно не принимают в расчет, независимо от их достоинств. И таких большинство. Со временем они растворяются в тумане посредственности, хотя в свое время были способны на что-то большее. Все дело в не поддающейся логике удаче и личном обаянии. Удача, например, может заключаться в том, что на твой концерт пришел нужный критик, который понимает то, что ты хотел выразить. Личное обаяние объяснить труднее. Иногда все зависит только от звучания твоей фамилии. Или от прически. Или от возраста. Это море несправедливости, в котором рискуют утонуть даже лучшие из лучших. Но ты можешь далеко пойти, потому что ты излучаешь безапелляционность, не красуясь ею. Может быть, именно благодаря этой безапелляционности Марианне считала тебя более взрослым, чем ты был на самом деле. Нечасто женщины, которым за тридцать, решаются выйти замуж за девятнадцатилетнего парня.

От Гудвина Сеффле я иду прямо в Клуб 7. На сцене Габриель, он играет в трио Ньяля Бергера. Ударник — Урбан Шьёдт. За фортепиано — Ньяль Бергер. Сам Габриель, чуть не лежа на стуле, извлекает из контрабаса флажолеты. Ньяль Бергер с головой залез в рояль и колотит по струнам мастерком каменщика. Урбан Шьёдт вместо цимбал использует крышку от кастрюли. Это авангард. Я спускаюсь в темный подвал Клуба 7. Столбик термометра с каждым днем опускается все ниже, Осло готовится встретить осень. Школьные каникулы закончились, и многие уже вернулись обратно в город. Ребекка после короткого пребывания в городе снова уехала в Килсунд. Они до сих пор живут там на даче. Она украдкой звонила мне и сказала, что у них снова все в порядке. С присущей ей легкостью и в то же время рассудительностью тревожилась обо мне. И хотя она успела многое поведать мне об их с Кристианом беспрерывном сексе, уверяла, что ей меня не хватает.

Катрине стоит в баре, мы обмениваемся взглядами. Мне приятно снова оказаться среди людей. Одиночество начинает тяготить меня. Мертвые продолжают жить теперь уже в своем мире. Скорбь некрасива. Порой она доводит меня до бешенства. Мне никогда от нее не освободиться. О чем важно думать в одиночестве? Я снова и снова слушаю Рахманинова.

Жанетте в зале не видно. Сегодня вечером у нее репетиция «Гедды Габлер». Габриель занят здесь, в Клубе 7. Он хочет, чтобы я послушал его музыку, считает, что она может помочь мне, когда я бываю не в себе, как он выражается в свойственной ему манере. Все, что он говорит, — личное подтверждение общепринятых истин.

В зале почти никого нет. Мир еще не открыл для себя трио Ньяля Бергера. Габриель исполняет флажолеты. Урбан над цимбалами закрывает глаза. Ньяль Бергер мягко и атонально играет на рояле. Мне странно слышать, что он почти не владеет техникой. Однако это звучит красиво. Особая октавная техника растворяется в свободной орнаментике. У него неожиданно сильные указательные пальцы. Несколько квартовых аккордов. Это джаз, хотя мы далеко от Нового Орлеана. Я плохо слежу за музыкой, но вот Габриель объявляет, что сейчас трио исполнит произведение специально для одного друга, который сегодня вечером присутствует в зале.

— Карла Блей, «Ида Лупино», — говорит он.

Дружеский жест с его стороны, думаю я. Мог бы обойтись и без этого.

Простые гармонии в соль мажоре напоминают мне «Реку». Может, я бессознательно украл ее у Карлы Блей? Протяженная линия горизонта. Музыка, как зеркальная поверхность, без высоких и низких точек. Мне это нравится.

Позже с репетиции приходит Жанетте, и мы садимся за большой стол у самой сцены — Жанетте, Габриель, другие музыканты со своими подружками и Виктор Альвеберг, немного навязчивый фотограф, который хочет сделать мой портрет, хотя сам не может оторвать глаз от Жанетте. Я говорю, что сегодня вечером не в настроении позировать для портрета.

Постепенно я замечаю, что порчу компании настроение, напоминая о чем-то неприятном и жутком. Меня словно окружает какая-то тоска. Беседа теряет непринужденность. Это становится тяжело, думаю я. Габриель Холст выловил меня из реки для жизни, которой я жить не хочу. Мне хочется уйти. Подходит время закрытия. Из бара приходит Катрине. Я понимаю, что надо спешить. В тревоге оглядываюсь по сторонам и вижу запасной выход. Габриель хватает меня за плечо и шепчет на ухо:


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: