Так я вяло волочился по всем режимным зонам, в которые у меня был допуск, пока наконец не забрел в подразделение, занимавшееся топографической привязкой наших «изделий». Стрельнув сигарету, уже пятую в это утро, я присоединился к группе товарищей, оживленно дискутирующих у гигантского планшета с красиво нарисованными цветными карандашами секторами лепестков радиолокационных станций и прочими интересными отметками.
Карты, составляющие планшет, были не чета бобровским. На новеньких листах красовались внушительные надписи: «Генеральный штаб. Секретно. Обстановка 198… года». Гриф для нас не самый сильный, в основном мы с «СС»[5] работали, а случалось и с «ОВ»,[6] но карты были совсем свежие и очень подробные, вплоть до отметок типа «зимовье охотника». Масштаб 1:200 000. Тут-то я этот лист и увидел, а когда вгляделся повнимательнее, чуть сигарету противную болгарскую не проглотил. Озноб вдоль позвоночника пробежал.
Это был лист 14–47–14. Название местности: «Гора Улуг-Тайга». Реки Большая Бирюса, Малая Бирюса, Хорма, Мокрый Миричун, гора Хоройский Белок. Но кроме рек и гор и прочих красот природы было и еще кое-что. Населенные пункты в верховьях Большой Бирюсы: Покровский, Сергеевский Андреевский, Катышный. Под названиями приисковых поселков везде стояло: «нежил.» и «брош.» — нежилой, брошенный. Генштабовская сводка на этот лист гласила: «Территория необжитая. По долинам рек встречаются брошенные поселки, развалины и отдельные строения: охотничьи избы, сараи. Дорожная сеть представлена лесными дорогами и вьючными тропами, проложенными в основном по долинам рек. Переправа через реки осуществляется вброд, глубина от 0,5 м. Через реку Большая Бирюса имеется деревянный мост грузоподъемностью 8 т. Остальные мосты ветхие или разрушены…
Местность горно-таежная, представляет собой нагорье Восточных Саян (Гутарский и Мурхойский хребты), расчлененная узкими речными долинами, непроходимая для всех видов мехтранспорта. Рельеф высокогорный, с абсолютными высотами 2100–2400 м. Горы имеют острые вершины и крутые (35°) склоны. Распространены каменистые осыпи и скалы-останцы высотой до 20 м. Повсеместно распространены острова многолетней мерзлоты мощностью до 60 м. Скорость течения рек 2,0 м/сек.
Территория сплошь покрыта лесом. Лес хвойный, преобладающие породы — кедр и лиственница. По долинам рек густые кустарниковые заросли… Климат резко континентальный. Зима (октябрь — апрель) холодная (до —50 °C), сухая, малоснежная. Лето (середина июня — август) прохладное и дождливое. Дожди носят ливневый характер, сопровождаются грозой и градом.
Территория сейсмична, бывают землетрясения силой до 6 баллов. Много кровососущих насекомых. Требуется применение накомарников и химических средств защиты. Значительное количество крупных хищников (бурый медведь, рысь) представляют опасность для человека…»
Да, не курорт эта «необжитая территория». Но что же произошло с теми, кто так неудачно ее обживал, кто населял все эти «нежил.» и «брош.» поселки? Что же случилось? И когда? Неужели есть доля правды в кабацком трепе Графа и след мрачной легенды дотянулся сюда, в этот год, и лежит передо мной на столе в виде пахнущего свежей типографской краской листа?
— Паш, можно тебя на секунду? — Я отозвал в сторонку веселого плотного парня, в ведении которого находился этот планшет.
— Слушай, Паш, скопируй мне этот листик. Ребята на байдарках сплавиться хотят с этого места, а карт путевых не достать.
— Серж, читать умеешь? — Толстый Пашкин палец уперся в гриф в правом верхнем углу листа.
— Ну, Паш, перестройка шагает по стране! Скоро гриф на сортирную бумагу будут лепить. Что секретного в топкарте? Наших отметок на этой нет!
— Ну, ладно. Только не болтай. Болтун — находка… И ты мне должен. — Пашка сделал выразительный жест.
— О чем речь, дорогуша? Есть заначка. Лифовая. Ром «Гавана Клаб». Дайкири будешь делать!
— Дайкири? По-японски, что ли? Как харакири?
— Эх, молодежь, не задушишь, не убьешь… Помешались на всяких Ван Дамах. Дайкири — любимый коктейль Хемингуэя.
— А, «Старик и море»…
— «Иметь и не иметь». Так я буду иметь?
— Заметано. Зайди через часок.
До конца дня я просидел в уютной библиотеке института, рассматривая снятый Пашкой ксерокс. Краски исчезли с карты, но постепенно из кружева хитро переплетающихся линий, из цифр и значков топографической легенды передо мной отчетливо возник угрюмый горный ландшафт. Я как бы услышал тоскливый шорох дождя среди изуродованных ветрами лиственниц, острый запах сырого мха и неровный гул стремительной темной воды, бьющейся в узких ущельях.
С кем бы поговорить об этом странном месте? Пожалуй, есть такой человек среди моих знакомых.
Вечером следующего дня я пил ароматный, густой, профессионально сваренный кофе в весьма необычной московской квартире. Бутылка великолепного старого «Энисели» уже опустела наполовину…
Необычность квартире придавали и охотничьи трофеи на стенах — тончайшая работа умелого таксидермиста, и стволы штучных ружей, тускло поблескивающие за стеклом старинного шкафа темного дерева, и коллекция национальных якутских ножей с рукоятками и ножнами из кости, покрытыми изумительной резьбой. Много было здесь такого, что привело бы в восторг знатока. С фотографий и картин доносилось ледяное дыхание арктических пейзажей, и суровые глаза неизбежно бородатых первопроходцев строго взирали на любопытного гостя.
С колоритным хозяином этой квартиры я познакомился в ноябре 1984 года на полярной станции «Омолон», что находится на реке с тем же названием, на Западной Чукотке. Эта станция была вершиной маршрута нашего маленького отряда, от нее начинался обратный отсчет — на Пенжину.
…Вездеход, разбрасывая широкими болотными траками мокрый липкий снег, вылетел из-за сопки, и сквозь запотевшее стекло кабины я с трудом разглядел небольшой бревенчатый домик метеостанции с флагом и антеннами. Дом был обнесен корявой изгородью, на которой тяжело повисла огромная черная медвежья шкура. За домом текла мощная быстрая река, а за рекой убегал к горам редкий лиственничный лес.
Последние лучи бледно-желтого неяркого северного солнца, уже почти скрывшегося за лесом, контрастно высветили фигуру человека, вышедшего на крыльцо. Он стоял, внимательно вглядываясь в подходивший транспортер, держал в левой руке тяжелый девятимиллиметровый «Лось», и резкий ветер с реки шевелил его длинные седые космы. Таким я впервые увидел Шульца, таким запомнил, таким и вспоминал всегда…
Омолон был его последней, двадцать девятой зимовкой в Арктике. Сын сосланного в сорок первом в Воркуту поволжского немца, он начал свою полярную одиссею со станций Кольского полуострова, и за тридцать лет поработал на всем побережье — вплоть до Певека, всего навидался.
Разговор наш вначале меня разочаровал.
— Нет, Сережа. Про Саяны ничего не могу тебе сказать. Я ведь все время севернее жил.
Шульц говорил медленно, негромко. В голосе его чувствовался какой-то глубокий, едва уловимый акцент.
— Ну хоть рассказывал кто-нибудь из знакомых? Может, детали какие случайные?
Шульц задумался, покачал в левой руке широкую низкую рюмку с коньяком. Законченный левша, даже дрова колол и стрелял с левой.
— В шестьдесят втором или, нет, кажется, в шестьдесят третьем работал я в дельте Енисея. Недалеко от нас двое охотников зимовали, напарники. Оба русские. И вот один из них что-то подобное рассказывал. Самого я помню хорошо, крепкий такой, коренастый мужик был, а вот как звали — забыл. В плен он попал в самом конце войны, из плена в наши русские лагеря угодил и как будто в Саянах бывал. Про восстание ничего не говорил, это точно, а все вспоминал парня одного, снайпера бывшего, что ли, восхищался, говорил, что, если бы так стрелять умел, озолотился бы охотой. Хотя, с другой стороны, где им там стрелять — зэки же? Черт, не помню точно я его рассказов. Утонул он весной, я и самого-то его, может, и запомнил из-за этой нелепости. Мы между собой долго обсуждали: всю войну человек прошел, лагерей хлебнул, выжил, здоровье сохранил, и надо же — утонул. Эх, судьба!