– Завтра же они придут, так что будь готова и прямо скажи: никаких денег, всё через Люциферова. На меня сошлись, Кло-душка!А что? Когда и как она сделает хотя бы простой ремонт, а он ведь предлагает «евро»!
Глава третья
1
И действительно наутро явились бодрые ребята, блондин и брюнет, красивые, хотя и бледноватые несколько наркоманистой бледностью. Двигались они быстро, она еле поспевала за ними на своей коляске. Обмеры, обмеры… Всего обмеры, потолков даже. Всех проёмов, всех зигзагов. Она отлично поняла: от обмеров зависит, сколько надо краски на полы, сколько на потолок, а сколько квадратных метров обоев на стены. Она что – дурочка, чтоб не понять! Когда перешли в кухню, в Клотильде что-то дрогнуло немного внутри. Пятьдесят тысяч долларов!
– Этот шкаф что, так и будет? – спросил брюнет.
– Так и будет, так и будет! Трогать не надо! – завопила хозяйка, почуяв неладное, встретившись взглядом с блондином.
Блондин, в отличие от брюнета, хоть и также был хорош собой, но имел просто (ей показалось) бандитскую рожу. Струхнула: а так ли ей нужен этот самый евроремонт?..
– Там какая-то дверь, – обнаружил брюнет. – Что будем делать с дверью, бабушка?
– Я вам не бабушка! – взорвалась, хоть и семидесятилетняя, но бодро чувствующая себя во всём, кроме ног, Клотильда.
Блондин уже начал отодвигать шкаф, а брюнет принялся дёргать дверь чёрного хода. Что тут стало с нею! Она завопила, что не даст, никому не даст прикасаться к этой двери! В общем, сорвалась. Они даже напугались, ведь она просто отдавила им ноги своей колясочкой неслабой отечественного производства, оборонная промышленность, танковый завод…
Шкаф обратно притулили, убежали, кухню почему-то недообмерив.
2
Чернилина позвонила в Союз писателей, и секретарша со вздохами сказала ей, что «пока вы у нас не прошли». Опять!
Горько-горько рыдала Евдокия Чернилина. Как? Почему? Почему не приняли, ведь все, кто читал её роман, начиная мужем и кончая редактором, её литературной мамочкой, так хвалили… И писатели хвалили… правда, рядовые, свои ребята, среди них нет ни одного члена Приёмной комиссии. Хвалил Филологов, хвалил Грамотных, а поэт Весенний и вообще отрубил: «Дунька, ты – гений».
И что теперь?.. Как жить?
Чернилину уже обсуждали после выхода её первой книжки рассказов, и вот целый роман напечатан – и опять не «прошла»! Да что ж это такое! Друзья-писатели её утешали: «Что ж ты хочешь, у них в Приёмной комиссии одни графоманы!» «А этот, Дормидонтыч, который написал «посиделки»? Он и писатель, вроде, хороший, и человек…» «На него тоже никакой надежды, ведь он трус… Они все там и трусы, и графоманы, а изображают из себя великих русских писателей, кто кого из себя корчит. Слыхала, как травят Широкова, шьют ему прямо плагиат, а ни один гад из Союза писателей не заступился». Примерно тоже сказал и приехавший с работы муж.
– Я хотела сжечь черновики «Последователя», – сказала она, – но не разрешили. Придётся к кому-нибудь на дачу напроситься, чтобы там и сжечь.
– Напросись, – согласился, читая газеты и глядя в телевизор, муж, но потом говорит: – Погоди, не сжигай. Слышишь, что творят эти негодяи из-за того, что черновики писатель сжёг?
– Он, может, и не сжёг, – с надеждой сказала Евдокия.
За окном по всему Козихинскому капала, стучала капелью по сугробам весна.
3
По телевизору, как ни странно, Афанасий Иноперцев выглядел несколько задрипанно и ощипанно, ну, будто не из Виннипега прибыл (Канада), а из лагеря для особо опасных преступников (Воркута). Но голосом своим, быстро набравшим уверенность, вещал под софитами о том, что надо, ох, как надо как-то всем вместе об-те-мя-шить Россию-матушку…
Данный неологизм он выдумал ещё в самолёте и теперь с удовольствием повторял его для миллионов телезрителей. И, повторяя сие, чувствовал себя полнейшим и единственным литературным классиком, без которого Россия ни тпру ни ну, захудалая какая-то мизерная провинция. Но вот приехал он, Афанасий, и теперь Россия – тоже как бы тотчас приехала в своё замечательное капиталистическое завтра.
В общем, приехали… Достукались и доперестраивались до приезда самого величайшего пишущего из всех, умеющих выводить на бумаге «а», «б» и так до конца алфавита. Гаврилиада в свете прожекторов была такой же и с тем же выражением на замороженном, точно у мамонта, лице: «Я – твоя до гроба, Афанасий».
После этого торжественного начала выдвинулся Зайцев и пролопотал о том, что так хорошо переписывать с документов в свои исторические романы (теперь он исторические пишет) умеет только великий Иноперцев, а вот, – ввернул он бойко, – Широков не умел. Он, если и брал какой-нибудь документ для использования в знаменитом, но, к счастью, не принадлежащем ему романе, то обязательно, то слова переставит, то запятую уберёт, а чаще и вообще своими словами шпарит! Вот для сравнения, – сказал Зайцев-Трахтенберия:
– «В то время на Волге стоял ледоход…» (Это из сводок бюро погоды одна тысяча четырнадцатого года). А Широков что написал: «Никакого ледохода пока не было, река сдвинулась и пошла, закипела и завихрилась чуть позже, и до этих дней ещё надо было дожить…»
– Я бы тоже подправил эту сводку бюро погоды, – с добродушием победителя кинул кость великому писателю сидящий в телевизоре Иноперцев. – Разве можно сказать «стоял ледоход»? Я бы написал: «Заступонился, закочурился лёд на реке, ледоход расбурокнул воду, и… пошла вода…»
Ведущий передачи, бывший инструктор ЦК ВЛКСМ, а теперь передовой телевизионный мальчик, автор беспрецедентного проекта «Асфальтовый каток» по фамилии Кагэбович, весело зааплодировал. Следом за ним в студии еще раздались хлопки зависимых от него в смысле работы и зарплаты рядовых телевизионщиков.
– Мы присутствовали при таинстве работы великого писателя. Спасибо вам, Афанасий Завидович от всей души!
Так Афанасий окончательно утвердился «в этой стране», как он говорит, то есть, на родине, в должности первого и непререкаемого писателя.
4
Семья Широковых, как и все в стране, сидела перед телевизором.
– О, боже! Опять!
– Выключи, Лада!
– Нет, пусть, – как-то очень уж покорно попросила Анна Ивановна и… замолкла.
Брат с сестрой ещё немного повозмущались невежеством Иноперцева, ещё поотплёвывались от его апломба несказанного, посмеялись его варианту «ледохода»… Неужели этот шут, этот неумеха в литературно-художественном творчестве мнит себя великим и непревзойдённым! Да прямо классиком он себя мнит!
– Вот папа, – сказала Лада и запнулась от кома в горле.
– Давай всё-таки подадим в суд, – безнадёжно предложил Шура. – Ну, сколько можно терпеть это зверство!
Лада хотела ответить брату, что суды ничего не решат в их пользу, что теперь в стране всё идёт только на пользу всяким иноперцевым, но взгляд её как-то вдруг упал на лицо Анны Ивановны. Это лицо не участвовало. Ни в их разговоре, ни в их чувствах, ни в их этом общении. Впервые – не участвовало. Лада подумала как-то обиженно: мама сегодня, словно выключилась. Неужели ей безразлично? Каким-то предательским холодком повеяло от её светлого лица. Глаза закрыты. Впрочем, она у телевизора частенько так прикрывает глаза, будто давая понять, что смотреть там не на кого.
– Мам, – позвал Шура, и он заметил это мамино равнодушие…
Анна Ивановна не ответила.
– Мамочка, тебе плохо? – догадалась Лада, подскочив к креслу, в котором слишком покорно сидела ещё не очень-то старая, хотя и жаловавшаяся на сердце Анна Ивановна. – Мамочка! Шур, она, видимо, без сознания! – взвизгнула Лада.
Шура уже звонил в «скорую».
По телевизору всё улыбался Кагэбович, Зайцев-Трахтенберия доставал, точно фокусник из рукава, новые «доказательства плагиата» Александра Широкова… Голова Анны Ивановны всё сильнее наклонялась и наклонялась, и дети её, уже сами немолодые люди, были в смятении – решили до прихода «скорой» уложить маму на диван. Уложили, накрыли пледом… А она всё без сознания! Не приходила в себя их мать! Лада уже плакала, стоя перед диваном на коленях, гладя маму по руке, будто просила очнуться.