В спину уперлось дуло, и Сергея выгнуло, приклеило животом к стене.
— Молчать, — тихо, убийственно тихо советовал Парккинен. — Вот так, вот так.
Дуло пошло по спине скачками стетоскопа, замерло под левой лопаткой.
— Дышите глубже, глубже. На что жалуетесь?.. На что, собака, жалуешься? — рявкнул вдруг и за руку развернул Сережку лицом к себе.
Он был на голову выше, без бровей — ушли под форменку. Зуб сверкал. Глаза с пьяной накипью в углах.
Щупленький Сережка молчал. Одолевал гримасу боли. Попросил:
— Возьмите меня за левую руку, господин сержант. Меня за правую нельзя, я… художник… Мне генерал Свенсон картину заказал… Командующий седьмой армии — слышали?
Парккинен руку отпустил. Бутылкин бережно перещупал пальцы, мучительно, как подкову, выпрямил кисть, покачал головой. Пока он наводил инвентаризацию конечностей, высоко оцененных самим генералом Свенсоном, произошло два важных события.
На пороге возник Вилхо. Тут же с криком вбежал посланный за ним полицейский.
— В бараках бунт! — кричал. — Бунт, там бьют… Хейкка просит взвод… Полицию бьют!
Поднялся сонный капрал, выскочили из дежурки полицейские. Парккинен распорядился:
— Этих запереть! Ты и ты! — оставил двух полицейских. — Остальные — за мной.
— Эти — мои! — ревниво, но достаточно твердо заявил лейтенант Вилхо. — Мои, и они, сержант, со мной пойдут. Я, сержант, разберусь в своем хозяйстве сам…
— Это нехорошо — самовольно бегать к девочкам, — обиженно говорил Вилхо. — Я лишаю вас права посещать фильмы в течение трех недель. Три недели недоверия. Я слишком добр, слишком!..
Не мог Бутылкин знать, что завел в этот вечер одно из самых важных для подполья знакомств.
Не пророк был и встретивший их Бальбин. Ругался.
— Историю, — сказал Бутылкину, — левой ногой не делают. Авантюрист ты и дело провалил. За такое хулиганство в других местах под трибунал — понял?
Не утерпел, похвастался:
— Смотри сюда.
— Куда? — не разобрал Сергей.
Бальбин задрал голову — под левым глазом красовался отменный синяк.
— Это ты меня, в личной ссоре, больного, лежачего, из слепой звериной ревности — понял?.. Эх, братцы, какая кадрель была!
«Больному и лежачему» Бальбину выпал в этот вечер черед дежурить в казармах финских рабочих. Это были саперы — политика с уголовщиной: судимые, лишенные после заключения гражданских прав и в том числе права на оружие в этой войне. Было их около трехсот, это они тянули через Свирь деревянный мост.
— Построите мост, и вы свободны, — говорил им одноглазый Хейкка.
Свобода значила для них равное с другими право на убийство во имя великой Финляндии, и они, естественно, не спешили становиться солдатами.
С противоположного берега регулярно били советские сорокопятки. Их огонь был на удивление точным: ни разу по мосту, все вдоль, как по линеечке.
— Нам советуют отдохнуть, — говорил в таких случаях мастер Эйно Корренпяя. — Видимо, русским мост еще не нужен, — и отводил рабочих в убежище.
Это был невысокий головастый человек с узким подбородком, широкоплечий, словно затесанный с боков на конус. «Клин» — прозвали его…
Это о нем через несколько дней после событий, участником которых стал Ефим Бальбин, сообщит в Центр Горбачев:
«Интересуемся, жил ли в СССР в 1932—35 годах финн Эйно Корренпяя и как выбыл из СССР? Сейчас ведет пропаганду в пользу Советского Союза. Не финский ли агент?
— Я сын фабричной девушки, — говорил Корренпяя. — Родился в городе Форсе. С двух лет мать отдала на содержание — жил в тринадцати домах. В семь лет — пастух, в шестнадцать — плотник, в двадцать — солдат. В двадцать один — за политическую работу разжалован из младших лейтенантов в обозники.
В 1932 году нелегально переброшен в Советский Союз. Школа Коминтерна, и снова подпольная работа в Финляндии. В 1936 году брошен на четыре года в тюрьму как основатель коммунистических организаций в четырех финских городах. Освобожден 11 ноября 1940 года с двенадцатилетним сроком недоверия.
Военнообязанный третьей категории, коммунист, мастер оборонных работ (три марки в день), он и был первым, кто пригласил ребят в казарму рабочих.
Сыпали на стол галеты из эрзац-муки, большие, с дыркой посередине, кубики прессованной икры в серебристой обертке. Включали Москву.
— Переводи!
Первым был Бутылкин, вторым Реполачев и вот — «кадрель» Ефима Бальбина.
— А икра та — дрянь в золотиночке, — рассказывал Бальбин. — Вязкая — зубы рвет, и соль наголющая. Я это дело выплюнул.
У Кузьмы Поликарпова рот нараспашку, ладонь около уха — чашечкой:
— Так уж и выплюнул?
— Выплюнул. Немцы, говорю, те шоколад жрут.
А тут как раз передача пошла. Про Днепр. А народу в казарме человек сто. Ковеммин! — кричат, — громче! А я говорю: «Я вам не Шаляпин, тише сидеть надо». Притихли.
А сведения, братцы, — во! Яшка, слезь с ноги, у меня там тоже ломит… Так вот, наши с ходу форсировали Днепр и закрепились на правом берегу, где Киев… Фашисты считали, что заковали Днепр в бетон и железо, превратили его… Как это?.. В неприступный Восточный вал. А нашим хошь вал, хошь не вал…
Летели в потолок подушки, в воздухе суетилась труха. Гомон, ликование.
— Жеребцы, — сказал Миша Кузьмин. — Дали бы поспать-то человеку.
Человек, о котором он радел, был Степа Тучин. С ним что-то стряслось в последнее время: спал напропалую, без памяти, словно из окружения вышел. На впалых щеках румянец вылез. Длиннолицый, черноволосый, он совсем не похож был на своего старшего брата Дмитрия. Но смутную его судьбу разделил по-братски. От позора его не отмежевался. И не согнулся вроде. А вот пришла, пригрела неожиданная и яркая слава брата, и Степан вдруг обмяк, сломился в тяжелой сонливости.
Одернул Кузьмин, и угомонились. И Ефим, сбавив полголоса, продолжал:
— Ну, перевожу себе. Слушают, как маму, которая из города приехала. А из приемника говорят: ни одна армия в мире не форсировала раньше такого мощного водного рубежа, как Днепр, с ходу, да еще на таком широком фронте. Вот, мол, Наполеон несколько раз ходил через Дунай. А что ему не ходить-то было, Европа и не рыпалась. То же в первую мировую войну с немцами — румыны в армию Макензена виноградом кидались. И в эту войну немцы не столько форсировали Днепр, сколько обошли на смоленском, гомельском и еще каком-то направлении. Значит, не было раньше примера, чтобы… И тут началось…
Ефим вдруг забрал в кулаки одеяло.
— С улицы дверь шибанули, оглядываюсь — полиция, солдатня с автоматами. «Ни с места!» — кричат. Полицейские, те сразу к приемнику, я его и вырубить не успел. И вдруг — сапог летит, лампа на приемнике — всмятку. Зажмурился, а глаза открыл — ослеп. Темно. Барак ходнем ходит, трещит чего-то… Какой-то тип фонарик включил, электрический, — я его хрясь, он мне — хрясь. А тут меня сзади схватили, аж поперек. К окну приволокли и спустили. Я, само собой, обратно лезу. Мне сверху-то — бац: дурак, говорят, беги, пока кости целы…
В общем, ребята, классовая борьба в бараке была, — закончил Ефим, — а чем дело кончилось, не знаю…
— С Пролетарской стороны Парккинен на помощь пошел. Задавили пролетариат. Наверно. А факт — революционный, — заключил Бутылкин[17].
…Не спалось в эту ночь — отбило сон начисто.
— Я это шоферство брошу, — сказал Реполачев. — Больно пользы много.
Федор спал на одной кровати с Бутылкиным. Рядом, тоже на досках, устланных бумажными мешками, — Бальбин с Фофановым.
— Грузчиком пойду, банщиком.
— Не все ли равно? — откликнулся Бутылкин. — Ты и за рулем грыжи не нажил. Вот мостик рвануть — это было бы политически грамотно.
— К мосту не подступишься, — голос Бальбина.
— Еще как подступлюсь! — Сергей оперся на локоть, убежденно добавил: — Четверку надо.
17
Несколько лет назад в Петрозаводске гостила группа финских антифашистов. Среди 35 коммунистов был и Эйно Корренпяя.
— Осенью 1943 г., — рассказал Корренпяя автору, — буквально через несколько дней после событий в бараке, Советская Армия сделала неожиданный рывок на Свири, в районе Лепсямя. Ночью саперы были подняты по тревоге. Им выдали оружие, и они открыли огонь в воздух — в знак протеста против отправки на фронт... Из-под Лепсямя вернулись всего 35—40 человек из трехсот.