— Закурить не хотите?
«Здесь мы не позволяем курить», — хотел было запретить Сафронов, но удержался, направился к операционной.
Как он и ожидал, ведущий и разговаривать с ним не стал, посмотрел из-под маски покрасневшими от бессонницы глазами и отвернулся.
Лыков-старший трудился в перевязочной. Он выслушал Сафронова, не отходя от стола.
— Все сделали?
— Все.
— Тогда дойдите до эвакоотделения, передайте приказание: отправить вне очереди.
— Но ведущий…
— Беру на себя.
К эвакоотделению подоспел замполит, ускорил переговоры. Обожженных погрузили на первую же отходившую в ППГ машину. Пацан присмирел, уже из кузова протянул замполиту руку.
— Что-то следует менять, — обратился Сафронов к замполиту, когда машина с обожженными скрылась в ночи. — Ведущий, как нарочно…
— Он отлично работает, — не согласился замполит.
— Значит, я плохо.
— И вы отлично.
— Но он не желает менять темпа. Он не видит этих укоризненных глаз. Его не тянут за халат. Его не кроют матом.
Замполит ничего не сказал, достал кисет, протянул Сафронову.
— Не курю.
— Я тоже, но, как говорится, с вооружения не снимаю. Кхе-кхе…
Сафронов пожал плечами, чувствуя, что негодование, кипевшее в нем еще минуту назад, исчезло.
XX
Галина Михайловна слышала плач Настеньки, слышала шаги замполита, его покашливание, но оторваться от раненых не могла. Наконец она улучила минуту, вышла из палатки.
Все еще накрапывал дождь. Тучи висели над головой. Видимость была слабой. Воздух сырой. Он сразу же покрывал кожу, как роса покрывает траву. Но от земли исходил приятный запах березовых листьев. А капли позванивали, спадая с листа на листочек. И этот едва уловимый перезвон точно говорил о том, что уже утро, что начинается день, и, несмотря ни на что, стоит лето, и там, за тучами, светит жаркое солнце.
Галина Михайловна осторожно раздвинула кусты и увидела Настеньку. Она притулилась плечом к дереву и, подперев кулаками подбородок, тоненько, по-детски плакала.
Умерший, совсем молодой парнишка, в одном нижнем белье, лежал на носилках, лицом вверх, слегка откинув голову, словно старался поймать полураскрытым ртом бодрящие капли дождя, напиться. Галина Михайловна знала лишь его имя — Толик. Только имя и успел сказать он ей, лишь один раз на несколько секунд придя в сознание. Он был чрезвычайно тяжел, и оперировали его на всякий случай — «а вдруг», но никакого чуда, к сожалению, не произошло. И все они были бессильны перед смертью.
Сколько таких, совсем молоденьких парней Галина Михайловна за годы войны проводила в последний путь и вроде бы свыклась со смертями, как с неизбежным и страшным спутником своей профессии, научилась не поддаваться эмоциям, не распускаться, а вот и опять защемило сердце и комок подступил к горлу. Настенька, эта девочка, впервые, наверно, увидавшая умершего, вывела ее из равновесия.
Галина Михайловна глубоко вздохнула, зачем-то обвела взглядом и лес и палатку и решительно шагнула к сестричке.
— Ну что ты? — участливо произнесла она, кладя руку на плечо Настеньки.
Настенька долго хлюпала носом и не отвечала, потом собралась с силами, проговорила с придыханием:
— Я по… потом ра-расскажу.
Настенька, плача над Толиком, вспомнила и про братика Диму, и про Мишу Ляхова из соседнего, десятого «б» класса, которого она сладко и тайно любила. Но то было в той, другой жизни, с той, другой Настенькой, очень похожей на нее, почти родной. Так она считала все это время, потому что еще не пришла в себя после пережитого, после свалившихся на нее потрясений. Теперь оказалось, что все это было с нею. И плакала она не только над незнакомым пареньком по имени Толик, но и над Мишей, и над Димой, потому что их в свое время оплакать не успела.
Жила она в Воронеже, на тихой зеленой улице. С мамой, с папой, с братиком Димой. Жила, как все дети. Училась. Ездила в пионерские лагеря. Вступала в комсомол. Сдавала нормы на значок «ПВХО». А вот на «Ворошиловского стрелка» сдать не могла: выстрела боялась. Даже не самого выстрела, а процесса стрельбы. Ей почему-то казалось, что при отдаче ее так ударит в плечо, что кость сломается. Как с нею ни работал инструктор, как она себе ни внушала, что это не так, что винтовка малокалиберная и отдача минимальная, все равно ничего не получалось. Она лежала, прицеливалась, но, как только начинала нажимать на курок, на нее находил страх, она зажмуривала глаза, дергала, и пуля уходила в «молоко». И на «ГТО» сдать не могла: плавать не умела. Тоже из-за страха. Когда-то, когда она была еще девчонкой, на ее глазах утонул человек. Правда, однажды она сама чуть не утонула, кинулась в воду из-за Миши Ляхова. Он так на нее насмешливо посмотрел, что она небрежно разделась, швырнула платьишко на берег и, как во сне, бултыхнулась в воду. Потом ее спрашивали: «Ты что, плавать не умеешь?» «Умею, — солгала она, — судорога свела ногу». Тонула впервые и солгала впервые. Зато домой ее провожал Миша, и она, не помня себя, читала ему стихи Кольцова. «О-о! — одобрял Миша. — Еще прочти». А одно стихотворение просил повторить.
«Это у тебя лучше всего получается», — сказал Миша. Настенька промолчала, ответила мысленно: «Так это ж… Это про твои глаза».
У Миши глаза были проникновенные, лучистые, ни у кого не было таких глаз. Настенька всегда чувствовала его взгляд. Он в дальнем конце школьного коридора, а она все равно чувствует. Он в зале, а она на сцене, читает стихи — и трепещет от его взгляда.
Вот как было! И уже не будет. Миша погиб еще в сорок первом. Летом ушел в армию, а осенью пришла похоронка. Примерно в то же время не стало и Димы. Был на окопах. Попал под бомбежку. Завалило своей же землей. Похоронило навечно.
Бабановы эвакуировались в тыл, на далекий Алтай, в город Бийск. Еще в Воронеже, сразу же после гибели брата, Настенька задумала идти на фронт. Мама плакала. Настеньке было жаль ее, и она прекратила разговоры о фронте, а втайне от родителей ходила на курсы медсестер, совмещая их с занятиями в педагогическом институте.
В дни Сталинградской битвы она не могла больше учиться, пошла в госпиталь. Работала в перевязочной, дежурила у тяжелых. Тогда впервые поняла, что означает выражение «ни рук, ни ног». Но как бы ни было трудно, как бы она ни уставала, Настенька не отступала и не жаловалась. После Курской битвы все-таки подала заявление в военкомат, попросила отправить на фронт. Произошло серьезное объяснение с мамой. «Ну, мама, — говорила Настенька, — ты ж меня учила не убегать от трудностей, все преодолевать. Ты всех так учила. И почти все твои ученики на фронте. Никто не посрамил твоего имени. Так неужели?..»
За одну ночь у мамы на лице появились новые морщины, целая сеточка, будто кто-то тоненьким гвоздиком поцарапал кожу. «Мамочка, я вернусь. Я тебе писать буду. Каждый день писать буду».
Настенька работала в ППГ и обещание свое выполняла, регулярно писала маме. И здесь, на этой работе, с нею были Дима и Миша. Она видела их черты в каждом молодом солдате. У одного густые надломленные брови, как у Миши, у другого пшеничные волосы, как у Димы. Только ни у кого не было необыкновенных Мишиных лучистых глаз, ни у кого не встречалось Диминой застенчивой доброй улыбки. Она представляла их реальными и живыми, какими видела их в последний раз.
Дима забежал домой и, спешно собираясь, одновременно объяснял ей, что они всем курсом едут на окопы. «Скажи маме, пусть не беспокоится». На прощание он пощекотал ей шею, как делал всегда, когда хотел подбодрить ее, младшую. А Миша окликнул Настеньку у школы: «Бабанова, посмотри на меня на кудрявого. Подстригаться иду. В армию ухожу. До встречи с победой». И он обнял ее (так ей показалось) своим неподражаемым лучистым взглядом.