Заметив неодобрение на всех лицах, он замолчал. Наступила долгая неловкая пауза. Все чувствовали себя обиженными, потому что ни в чем не были виноваты, а их обвиняли. И притом этот приказ о немедленном свертывании, когда еще не захоронены товарищи, когда хирурги еще оперируют своих, медсанбатских раненых.

— Кхе-кхе, — раздалось покашливание. — Быть может, после захоронения и окончания операций? — не то возразил, не то подсказал замполит.

— Похороним — тогда и поедем, — неожиданно резко и решительно сказал Лыков-старший.

— Да, да, — поспешно отозвался Лыков-младший. — Похоронить как положено. Идем.

Но старший брат на этот раз не ответил, не пошел, как всегда, пришаркивающей походкой за младшим.

— Чуть позже, — произнес Лыков-старший. — У меня срочные дела.

Корпусной побагровел, но тут же взял себя в руки, поняв, что применение власти в данный момент сработает против него.

— Освободишься — явишься, — согласился он, нырнув в штабную палатку.

Сафронов и Чернышев, не сговариваясь, направились к госпитальному взводу.

— Мы же еще и виноваты, — не удержался Сафронов.

— А-а, — отмахнулся Чернышев. — Зайдем к Галине Михайловне. У нее, бедняги, двойное горе.

Сафронов не успел спросить, почему «двойное», своими глазами увидел Галину Михайловну. Она стояла у палатки на коленях, слезы катились по ее щекам. Она не смахивала, не утирала их, и это было страшнее всего. Косынка упала с ее головы, волосы распустились и закрыли часть лица. И Сафронов заметил вдруг, что волосы у нее поседели — не все, а у висков, у самых корней.

Он замер, чувствуя, как комок подступает к горлу, и, чтобы не показать своего волнения, сделал шаг назад.

На траве перед Галиной Михайловной лежали Настенька в белом халате и тот, ее любимый, майор, кажется Сергей, при орденах и медалях.

«Так вот кто подавал команды, так вот почему у нее двойное горе», — подумал Сафронов.

Ему сделалось нестерпимо больно, он не смог сдержать подступивших рыданий и быстро отвернулся. Однако через какую-нибудь секунду-две справился с собой и вместе с Чернышевым пошел к раненым. Там все еще находились его сестры Стома и Люба и его санитар Трофимов. У сестер были заплаканные глаза. И они поспешно отвели взгляд при виде Сафронова.

— У нас тоже потери, — сообщил Сафронов. — Лепик.

Стома всхлипнула и убежала в задний тамбур.

— Пить… пить… Не могу более, — простонал раненый, лежащий у самого входа.

Трофимов бросился к нему с поильником, но санитар госпитального взвода упредил его:

— Э-э, погодь. Ему не велено. На-ка салфеточку пососи.

— Ну сколько же… Ну дайте же…

Появилась Галина Михайловна, и раненый оборвал стон.

Она подошла к нему, положила руку на лоб.

— Мы вас подменим, — осторожно предложил Чернышев.

— Не нужно, — отказалась Галина Михайловна.

— Тогда вот сестричку оставим.

У Сафронова язык не повернулся возразить Чернышеву. Он кивнул и направился к выходу.

Выглянуло солнце. Оно зажгло вершины берез, и они горели радостным светом. Внизу, у корней, у самой земли, все еще стояла ночная сырость, а вверху сиял наступающий день.

И это неудержимое наступление ясного июльского дня еще сильнее подчеркивало ночную трагедию.

«Да, да, — рассуждал Сафронов, шагая меж берез. — И день придет, и солнце засверкает, только они — этот майор, Настенька, мой Лепик — уже не увидят этого».

Сафронов медленно шел, посматривая по сторонам, и все березы казались ему сестричками в белых халатах. На одной из них он заметил глубокую царапину — след пули и не удержался, подошел, приложил руку к прохладной коре.

— И тебя не пощадило, — произнес он чуть слышно и погладил березу, как живую, как погладил бы сейчас Настеньку, если бы она могла встать и очутиться рядом с ним.

XXXIII

Отзвучали короткие речи. Отгремели прощальные залпы. И тотчас над лесом поднялись и надсадно закаркали вороны. Откуда они появились? Как учуяли горе?

Раздумывать и задумываться не было времени. Послышались отрывистые приказания НШ и громкая общая команда: «По машинам!» Медсанбат уже свернулся и находился в походном состоянии. Лишь одна палатка сиротливо торчала на опустевшей площадке. Снова госпитальный взвод задерживался со своими нетранспортабельными в ожидании ППГ.

С ним осталась и Люба, послушно принявшая новую роль. Сафронов не мог вызволить ее обратно, хотя не представлял себе, как они будут работать без нее, без основной сестры.

Сейчас Люба и Галина Михайловна стояли у палатки, ожидая, когда тронутся машины. Галина Михайловна так постарела за одни сутки, что казалось — это не она, а ее старшая сестра, а Галины Михайловны уже нет и никогда больше не будет.

Отъезжали без особого шума, без громких разговоров, без обычных песен. Просто завели моторы, забрались, кто как мог, на перегруженные машины и поехали.

Какая-то сила заставила Сафронова еще раз взглянуть на одинокую палатку, на двух женщин в белых халатах. И еще раз, когда они выехали на проселочную дорогу, оглянуться на этот лес, в котором они прожили несколько тревожных дней. Чем дальше они отъезжали, тем больше сливался этот лес с ближайшими лесами и перелесками, и вскоре его уже нельзя было узнать и отличить от соседних.

Дорога была пустынна и напоминала Сафронову ту ночную дорогу, по которой когда-то они ехали на мотоцикле вместе с Галиной Михайловной и комбатом. Хотя сейчас светило солнце и на полях зеленела трава, это не радовало глаз и не оживляло картину. О прошедших здесь боях напоминали разбитые машины в кюветах да выжженные деревеньки.

В глаза бросилось одно — под корень спиленный лес у дороги. Сколько ни ехали, ни одного дерева ближе ста метров.

— От партизан, — объяснил шофер, уловив недоуменный взгляд Сафронова.

Только сейчас Сафронов заметил, что с ним рядом новый шофер. Петро тяжело ранен в живот. И сейчас он после операции остался там, у Галины Михайловны.

«Как же мы без людей будем? И так не справлялись, а теперь…»

Сафронов припомнил слова корпусного, сказанные старшему брату: «Бригады тоже не укомплектованы, а им выполнять задачу».

Думать о предстоящем деле не хотелось. Он ехал в состоянии какой-то непонятной отрешенности. Глаз не закрывал, но будто проваливался, спать не спал, но уносился мыслями куда-то далеко, и воспоминания шли не гладко, перескакивали с одного на другое, путались и повторялись.

То он ясно видел, как в далеком детстве ехал с отцом в пионерский лагерь на соленое озеро Медвежье и они остановились у родника, пили студеную ключевую воду. То вдруг вспоминалось, как в третьем классе его подбили хулиганистые ребята достать из школьной кладовки рулончик обоев. Этот ненужный ему рулончик он зарыл в снег, а придя домой, разревелся и признался в воровстве. То опять возникала дорога на озеро Медвежье. Он едет с отцом своего дружка Миши Бударина — участковым милиционером. И тот ловит скрывающегося преступника, а он с важным видом сидит в возке, держа на виду у всех кобуру от револьвера. То вдруг возникает гауптвахта, где он сидел за самоволку. Приехала жена, а его не отпустили в увольнение. Пришлось удрать. Это было уже не так давно, на военфаке. Впрочем, это было давно, в той, тыловой жизни, где не нападают среди ночи и не убивают товарищей.

Сафронов не заметил, как наступили сумерки и быстро перешли в густую ночь, только опять удивился, разглядев впереди багряное небо.

— Бомбили, — объяснил шофер. — Должно быть, Минск. Сволочи!

Вскоре стали видны силуэты большого города. Он был охвачен пожаром и так же, как все вокруг, казался неживым и пустынным.

Они, не снижая скорости, въехали в улицы, но и там не увидели людей. Пахло гарью и дымом. Их обдавало теплом, и шофер невольно переключил скорость.

«Но где же все-таки люди?» — подумал Сафронов.

И тут увидел человека, идущего по обочине дороги навстречу им. В руке человек нес обыкновенный деревянный стул. Это было удивительно: пожарища, пустынный город и один-единственный человек со стулом в руке.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: