— Их тоже, гадов, жечь надо, — сказал третий.
Он метался по комнате, укачивая, как неуемного ребенка, свою обожженную, в белой повязке руку.
— Палить их. А когда побегут — гусеницами, гадов!
— Тихо!
Обожженный перестал метаться.
— Нет, показалось.
Неподалеку, просвистев над крышей, разорвался снаряд. Из окон посыпались на пол осколки стекол.
— Отплевывается, гад… Оставь докурить, может, легче будет.
— Его окружить бы, — сказал небритый.
— Сообразят, наверно. Комбриг, сам знаешь…
Новый взрыв прервал разговор…
Комнаты в доме были оклеены зелеными обоями. На стенах висели фотокарточки, забытые сбежавшими немцами-хозяевами. Дыры в окнах были заткнуты подушками. В щели дуло. Воздух холодными струйками просачивался в помещение, подушки покрылись белым крупитчатым инеем. Горел электрический свет от танкового аккумулятора. В каждой комнате стояла изразцовая печь. На ребристых плитах играли желтые зайчики.
В самом светлом углу крайней, наиболее теплой, отдельной комнаты лежал тяжело раненный в живот. Он не отрывал взгляда от фотографии на стене, облизывал сухим языком шершавые губы и выкрикивал одно и то же слово: «Пить… пить…»
Соболев, прихрамывая, шел к ведру, смачивал марлевую салфеточку водой и нес раненому. Тот жадно жевал салфетку, все не отрывая глаз от карточки.
— Не спеши, Петя. Третью салфетку доедаешь. Раз пить не положено, потерпи, — уговаривал Соболев.
Раненый на секунду затихал, судорожно теребил гимнастерку на груди, а затем еще настойчивее просил пить. Соболев брал его холодные руки и начинал их растирать, точно они были обморожены.
— Потерпи, Петя. Скоро тебя в санбат увезут. Операцию сделают. Все как положено.
— Подай Ирину, — неожиданно попросил раненый.
— Чего тебе?
— Ирину. Проститься хочу.
Раненый освободил руку и ткнул пальцем туда, где на стене висела фотография.
— Так то не Ирина, — догадался Соболев. — То — немка.
— Нет, подай.
— Да чего подать-то? Это же фрау, слово даю.
Раненый облизал сухие губы и, не слушая больше Соболева, закричал:
— Пить!.. Пить!..
Появилась Чащина — в гимнастерке, туго перетянутой ремнем, с санитарной сумкой через плечо. Руки ее до самых запястий были измазаны йодом, будто она надела коричневые перчатки.
К ней подошел Соболев, умоляюще зашептал:
— Пусть напьется, теперь все равно!
— Нельзя. Не первый раз говорю — нельзя!
— Эх, товарищ гвардии лейтенант! Да поймите — из одного села мы с ним. Вместе на тракторе работали. Вместе премии получали. Думали опять работать… Разрешите?
Чащина отвернулась, смахнула набежавшую слезу. Ей было очень обидно: ни за что ни про что оторвали от родного батальона, сунули сюда и не помогают. И получается, будто она виновата в том, что раненые мучаются. «Ерунда какая-то, честное слово!»
Она подошла ко второму тяжелораненому, Соснову. Соснов лежал с закрытыми глазами, точно спал. На лице выступили крупные капельки пота. Осколком снаряда у него была оторвана правая нога выше колена.
Чувствуя возле себя человека, раненый открыл глаза и чуть слышно, без жалобы в голосе, сказал:
— Оторванная подошва чешется, сил нет.
Чащина свела бровки, нахмурилась, достала из сумки индивидуальный перевязочный пакет, подбинтовала начинающую кровоточить рану.
Когда разогнулась, опять увидела недовольное лицо Соболева и рассердилась:
— Что же ты думаешь, мне хочется, чтобы твой Петя мучился? У меня у самой сердце кровью обливается, честное слово. Ему показана срочная операция. И вот Соснову тоже.
— Так в чем же дело? — недоуменно спросил Соболев.
— А как их везти? На чем? Машины-то все отправили.
— А вы достаньте.
— «Достаньте»… — с обидой передразнила Чащина. — Быть может, такси заказать?
— Съездите на КП.
— А ты не учи, не первый день. У меня есть начальник, он и командует.
Чащина повернулась и ушла в соседнюю комнату, к Сатункину. Она села на подоконник, подогнула колени, оперлась о них подбородком и задумалась. Как ни думай — Соболев был прав: по-настоящему надо бы самой съездить на КП, попросить машин, помощи. Да как поедешь? Раненых бросить нельзя, и через голову начальника действовать не положено. Тогда Чащина достала из сумки блокнот, карандаш и написала: «Товарищ капитан! Жду ваших указаний на дальнейшее. Раненых скопилось много. Есть и в живот, и с кровотечением. Медсанвзвода все нет. Машины в отъезде, так что решайте, а дальше так быть не может». Она по старой школьной привычке погрызла кончик карандаша, подумала и добавила: «Учтите, что люди из-за того гибнут».
Эту записку она передала Филиппову с водителем бронетранспортера.
VI
На улице загудела машина, потом, будто чихнув, смолкла. Послышались твердые шаги.
Дверь распахнулась. Вместе с клубами студеного воздуха на пороге появился человек в белом полушубке.
Раненые перестали стонать. Обожженный перестал метаться.
Чащина, одернув гимнастерку и выпрямившись, шагнула было навстречу вошедшему, чтобы доложить, но тот жестом остановил ее:
— Не нужно… Здравствуйте, товарищи.
— Здравия желаем, товарищ гвардии подполковник! — негромко, но довольно дружно ответили раненые.
— О, да вы, я вижу, молодцы! Духом не падаете, — одобрил Загреков.
— Мы унывать не привычны, товарищ гвардии подполковник.
— Вот и правильно. Быстрее поправитесь.
Загреков подходил к раненым, подбадривал их, шутил, интересовался всем, в том числе и далекими тыловыми делами, иногда что-то записывал себе в книжечку и шел дальше.
— Как дела, товарищ Бахов? — спросил он у молодого танкиста в черной одежде. — Почему такой хмурый?
— Да как же, товарищ гвардии подполковник, не хмуриться? К победе-то теперь, наверное, в часть не вернуться.
— Не беда. Мы и за вас отвоюем. Так и будем воевать: это, мол, за себя, а это за Бахова. — Взгляд Загрекова потеплел, в уголках губ спряталась улыбка. — Кстати, вы партийный билет получили? Ну так полу́чите. Будьте спокойны.
— Спасибо, товарищ гвардии подполковник.
Хмурое лицо танкиста просветлело, а Загреков уже обращался к обожженному:
— И ты, ветеран, здесь? Ай-яй-яй!.. Как же так?
— Да вот, товарищ гвардии подполковник, под конец-то в не повезло.
— Ничего, не унывай. Вылечат. Врачи наши прямо-таки чудеса творят. Я сам в госпиталях дважды лежал, знаю.
— Длинная история: до кости прожгло.
Танкист не выдержал боли и снова принялся укачивать свою обожженную руку.
— Очень больно? — участливо спросил Загреков и обратился к Чащиной: — Сделайте укол, помогите человеку.
— Делала, товарищ гвардии подполковник. Больше нельзя, честное слово.
Загреков неодобрительно покачал головой, подошел к следующему:
— Иван Афанасьевич?!
— Да, товарищ гвардии подполковник. Как видите.
Танкист пытался подняться и не мог: он был ранен в бедро; чтобы нога не двигалась, от самой ступни до подмышки широким бинтом была подвязана обыкновенная доска.
— Лежите, пожалуйста. Не смейте вставать.
Танкист все-таки повернулся, на бок, оперся на локоть.
— Поправлюсь, товарищ гвардии подполковник. Не в этом дело. У меня к вам такой вопрос.
— Слушаю.
— Кто теперь парторгом будет?
— Выберем, Иван Афанасьевич, не беспокойтесь.
— Нет, товарищ гвардии подполковник, душа не спокойна. Я лично Рубцова рекомендую. Человек надежный. Не только что в роте — во всем батальоне авторитетом пользуется.
Загреков секунду подумал и согласился:
— Отлично. Его, пожалуй, и выберем. Смотрите поправляйтесь. Написать не забудьте. Я отвечу.
— Обязательно напишу, товарищ гвардии подполковник. А вам наказ…
— Это какой же?
Танкист помедлил и уже другим, задушевным тоном сказал:
— Себя беречь. Вы всем нам очень нужны.
Что-то дрогнуло в лице Загрекова, он потянулся к танкисту, притронулся к его плечу: