– Знаете, что значит быть счастливой? А я была. И это он сделал. А это у женщин бывает на тысячу у одной. Вы врач, вы должны знать. Ваша жена счастлива, доктор?
Второй раз в этот вечер доктор Рыжиков пожал плечами, мямля что-то отрицательно-утвердительное.
– Я с ней не знакома, но уверена, простите, если бы вы для нее сделали хоть десятую, хоть сотую долю того, что было у меня, она узнала бы счастье. А женщина устроена так, что за одну минуту счастья потом не пожалеет жизни. Вы верите, доктор?
Доктор Рыжиков, видно, не сделал ни десятой, ни сотой доли, пока ночевал на кушетке в дежурке или изоляторе. Но верить верил.
– Вы, помните, говорили… Он может оставаться неподвижным. Помните?
Доктор Рыжиков помнил. Такую победу да не упомнить. «Исцеляющий скальпель», «Жизнь архитектора Бальчуриса находится вне опасности. Хочется от всей души поблагодарить за это настоящих кудесников в белых халатах, и прежде всего нашего уважаемого Ивана Лукича Черныша с его коллегами и учениками, среди которых выделяются…»
– А я тогда от счастья плакала, думала: какая ерунда… Пусть неподвижный, лишь бы живой. Я тоже сумею создать ему мир, полный жизни. Он будет читать, слушать музыку, смотреть телевизор, беседовать со мной и с друзьями… Работать. И никогда не почувствует себя одиноким и неподвижным. И это будет моим счастьем…
Она надолго замолчала. Никто не хочет признаваться, что сдается. Доктор Рыжиков снова деликатно молчал, ибо уже сделал что мог. И даже был отмечен в приказе по горздраву среди других кудесников в белых халатах, отвечавших в свою очередь за ребра, почки, желудок, селезенку, руки и ноги архитектора Бальчуриса, за его сердце, к которым в основном претензий, видно, не было.
– Вы думаете, я устала? Да у меня на все хватит и рук, и любви, и терпения. И менять простыни, и совать утку, и очищать его, извините, от кала… Тут одной стирки… Я никого домой не приглашаю, мне жалко, что его увидят… А знаете, что страшно?
– Что? – спросил доктор Рыжиков, давно прекрасно это зная.
– Что ему ничего не надо. Ничего… Я выписала журналов гору, приношу все новые книги, читала вслух статьи по архитектуре… Массу иностранной литературы… Друзья изобрели ему чертежную доску… Доктор, он никого не узнает. Он даже не страдает, доктор! Он…
– Ведет себя спокойно? – по делу спросил доктор Рыжиков.
– Хоть бы раз обиделся или рассердился! Я б счастлива была! Тарелку дашь – перевернет на одеяло и с одеяла ест… А иногда так посмотрит, будто нарочно… Все понимает. Я глупости говорю…
Доктор Рыжиков забарабанил пальцами по настольному стеклу. Музыкальное ухо уловило бы в этой дроби «Прощание славянки».
– Я пришла ни о чем не просить. А только спросить…
Доктор Петрович затих, изображая предельнейшее внимание.
– Это навсегда или…
Что такое «навсегда» и что такое «или»?
– А я вас помню, – вдруг сказал он, когда почувствовал, что можно говорить.
– Но я…
Она должна была сказать, что он ей лично раз сто одну только валерьянку выносил в коридор. Ну, не сто, а сколько она провела в коридоре…
– Я был на вашей выставке и сделал в книге отзывов восторженную запись. И дома рисовал по памяти ваши ситцевые березки.
– Правда? – слабо, но улыбнулась она.
– Зуб даю, – невесело сказал доктор Рыжиков.
– Зачем зуб? – удивилась она.
– Мальчишки так клянутся.
Говорить что-нибудь, когда от этого ничего не изменится, доктор Рыжиков почти не умел. Но в то же время обещать – священный долг всех врачей. Не потому, что там что-то, а обещание рождает надежду, надежда помогает бороться. Аксиома. Но обещать вслепую – невежество или прямой обман. Как тут быть?
– Если вы хотите, я посмотрю…
Что тут такого – посмотреть больного. Святое дело, если попросят. Доктор смотрит сто больных в день. Один краше другого.
– А вы можете сказать мне правду? – вдруг спросила она.
Кто же не знает правду лобного синдрома, мысленно ответил доктор Рыжиков. Одна из жестоких правд жизни. Настолько жестоких, что неизвестно, куда их девать или куда от них деваться. Но он пообещал, хоть и не так уверенно.
– Его бы все равно спасли?
Доктор Рыжиков сделал вид, что не понял.
– Если бы… я там не плакала и не сидела ночами…
И сама испугалась. «Простите, я такая дрянь…» – и замолчала. Доктор Рыжиков понял, что должен поспешить на выручку.
– Да вы тут ни при чем, – сказал он ловко. – Там и без вас хватало. Все начальство из горсовета. Главврач только и успевал вытягиваться, как на генеральском смотру. И каждый с приказом: спасти!
(Среди начальства солидно высилась увесистая фигура Мишки Франка, вежливо гмыкающего в черные усы.)
– Значит, его все равно бы спасли? – спросила она.
– Это наш долг, – отвечал он с достоинством. – Врач борется за человека независимо от того, кто за него плачет или приказывает в коридоре. Слесарь или министр – мы в одинаковом долгу перед человеческой жизнью.
Доктор Рыжиков знал свое свойство прибегать к общим фразам о гуманном долге, когда деваться было некуда. Да, в общем, все так делали. И понятливый сразу чувствовал, что эту стену не обойдешь.
А что ж ему, так и говорить: увлеклись, мол? Что не в плачущей женщине и не в руководящих товарищах дело, а в волшебном дыхательном аппарате, который отключил – умер, подключил – ожил? Только баллоны подтаскивай. Кому тут не покажется с первого раза, что вот она, жар-птица жизни? Отключил – умер, подключил – ожил. Что вот они, поистине безграничные возможности, о которых только и мечтало гибнущее человечество… Не «исцеляющий скальпель», а исцеляющий насос. Отключил – умер, подключил – ожил…
– Ну спасибо вам, – вздохнула она, хотя он ровно ничего не сделал. Но в ее вздохе было огромное облегчение, словно свинец упал с души.
Доктор Рыжиков понял, если бы он не поторопился подменить рыжую кошку Лариску, можно бы было сейчас пойти с велосипедом провожать жену архитектора Бальчуриса. Прошли бы остатками больничного парка, потом по длинной городской аллее… А если бы тогда, при одиннадцатой остановке сердца, он просто вышел и сказал: «Он умер»? То что бы было? А что можно ждать? Что-то новое? Те же слезы, тот же нашатырь. Она стала бы рваться в изолятор, кричать: «Почему все стоят?..» Не верила бы никому и ничему. Потом бы потеряла силы – не только рваться, но и жить. Какая жестокая боль – потерять человека! Она прокалывает грудь, и там ни шевельнуться, ни вздохнуть. Колет и колет. Кажется, навсегда. Потом постепенно стихает. Очень медленно. Страх и боль постепенно проходят. Наступает тоска. Такая долгая и горькая тоска. Но уже не такая острая. Уже можно что-то делать. Например, навестить кладбище, заказать памятник. Может, на городском кладбище их могилки оказались бы рядом. Он бы подкрашивал свою, она – свою. Сначала она бы его ненавидела как виноватого, потом чуть привыкла. Он бы помог ей поправить штакетник, поднес бы пару ведер воды. Потом проводил бы по длинной заросшей боковой кладбищенской дорожке, где давно никого не носят, а только ходят озабоченные родственники с граблями и ведерками. Он вел бы рядом с ней велосипед. Она бы постепенно привыкала. К нему, к стихающей тоске. К портрету на стене с аккуратным черным уголком. К неприкасаемой рейсшине на рабочем столе. К тишине строгого чистого дома, хранящего светлую память. К тому же можно одиноко и долго бродить по улицам и скверам, никуда не спеша. Кто скажет, что на что менять? Тот приступ счастья на эту грустную задумчивость? Или это отчаяние на ту иглу в сердце? Бог, черт или компьютер Валеры Малышева – кто лучше знает?
Вслух доктор Рыжиков сказал совсем другое:
– С кем он сейчас?
– С соседкой… телевизор смотрит. – В ее голосе новая нотка. Ожесточенное упорство прачки, стирающей гору белья. – Мне только раз бы выплакаться. И дальше повезу. Думаете, не повезу?
– Повезете… – сочувственно вздохнул доктор Рыжиков. – А родители у него есть?
– Родителей немцы убили. Они коммунистами были, их кто-то выдал. Он один рос, учился. Вы хоть не говорите никому, что я вам тут наговорила…