— Нас с вами учили, что превосходящие силы противника чаще всего побеждают.
— На помощь слабейшим приходит подкрепление.
— Откуда же?
Он молчал, но по лицу его, обычно неподвижному и бесстрастному, я видел, что сейчас его распирает желание высказаться, но что-то мешает быть откровенным. Я сказал:
— Пошли ко мне? Что мы стоим на дороге как надзиратели какие. Мы же не дежурим, а у меня есть шнапс.
Он кивнул, будто рукой махнул на все, и мы отправились в мою келью.
То, что я услышал от Ригеля, поразило меня и наполнило смешанным чувством радостной надежды и томительного уныния. Уныния, потому что, пока я сидел за монастырской стеной, желчно накапливая свое недовольство на все, что творится в моей несчастной, покорной, придавленной родине, нашлись в ней смелые люди. Они пытались вмешаться в эту косную, застойную жизнь, становившуюся год от года беспросветнее.
Я узнал, что у нас были и есть тайные общества, предполагавшие сменить наше правительство и все государственное устройство. Но как давно! Еще в шестнадцатом году в столице был создан Союз спасения, затем, переименованный в Союз благоденствия, близкий ему по духу, поставивший себе такую благородную, но фантастическую цель. И каких людей он объединил! Страшно записать их имена даже в мою потаенную, накрепко запрятанную тетрадь. Князь Трубецкой, генерал-майор Орлов, Николай Тургенев, статский советник, член Государственного совета; Павел Пестель, сын сибирского генерал-губернатора. Всех не упомнишь. Я почему-то ждал, что назовут имя Рылеева, но Ригель о нем ничего не слышал. Общество это имело свои отделения, в сущности, небольшие кружки: в Измайловском полку в Питере, где в него вступил Ригель. Еще кружок Федора Глинки, тоже недурно, под самым носом у Милорадовича. Глинка — его адъютант. И где-то в Тульчине. Правда, мелкую сошку, вроде моего сослуживца Ригеля, в самый Союз не допускали, несмотря на то, что он об этом мечтал. Старались сохранить все в тайне. Но все-таки слухи о том, что там делалось, иногда проникали. Так, например, Ригель узнал, что Союз спасения переименовали в Союз благоденствия и вроде бы цели его стали менее радикальными. А вскоре после бунта семеновцев и Союз благоденствия перестал существовать. Точно так же распались и кружки — Измайловский и Федора Глинки. Но в Тульчине не сдавались. Сам Ригель отошел от этого сообщества еще раньше, чем оно распалось.
Однако, когда мы прикончили бутылку шнапса, он повел меня в свою келью и достал из потаенного ящика «Законоположение Союза благоденствия», сказав:
— Можно ли себе представить что-нибудь более полезное для отечества, чем такие узаконения? Но коли обнаружили, почли бы за крамолу, — и он начал читать:
— «…Имея целью благо отечества, Союз не скрывает оной от благомыслящих сограждан, но, для избежания нареканий, злобы и зависти, действия оного должны производиться в тайне.
Союз, стараясь во всех своих действиях соблюдать в полной строгости правила справедливости и добродетели, отнюдь не обнаруживает тех ран, к исцелению коих немедленно приступить не может, ибо не тщеславие или иное какое побуждение, но стремление к общему благоденствию им руководствует.
В цель Союза входят следующие четыре главные отрасли: 1-я человеколюбие; 2-я — образование; 3-я — правосудие; 4-я — общественное хозяйство.
Качества принимаемых:
Союз благоденствия, имея целью общее благо, приглашает к себе всех, кои честною своею жизнью удостоились в обществе доброго имени и кои, чувствуя все величие цели Союза, готовы перенести все трудности, с стремлением к оной сопряженные.
Союз не взирает на различие состояний и сословий: все те из российских граждан — дворяне, духовные, купцы, мещане и вольные люди, — кои соответствуют вышеозначенному, исповедуют христианскую веру и имеют не менее 18 лет от роду, приемлются в Союз благоденствия.
Примечание. Российскими гражданами Союз почитает тех, кои родились в России и говорят по-русски. Иноземцы же, оставившие свою родину, дабы служить чужому государству, сим самым уже заслуживают недоверчивость и потому не могут почитаться российскими гражданами. Достойными сего наименования Союз почитает только тех иноземцев, кои оказали важные услуги нашему отечеству и пламенно ему привержены.
Женский пол в Союз не принимается. Должно, однако ж, стараться нечувствительным образом склонять его к составлению человеколюбивых и вообще частных обществ, соответствующих цели Союза.
Кто известен был за бесчестного человека и совершенно не оправдался, тот не может быть принят в Союз благоденствия. Вообще все люди, развращенные, порочные и низкими чувствами управляемые, от участия в Союзе отстраняются».
Я немедля схватился за перо, лежавшее у него на столе, и стал переписывать эти строки.
Ригель смотрел на меня с грустной, какой-то элегической улыбкой, вяло барабанил пальцами по столу.
— Я не стыжусь своей осторожности, — сказал он и покраснел. — Трудно верить в успех. А оказаться в Шлиссельбургской можно наверняка. Говорят, что кто-то смеялся — сто прапорщиков задумали переделать Россию.
— За что же все-таки в Шлиссельбурге? — спросил я, надеясь, что он посвятит меня в деятельность Союза.
— За причастность. За то, например, что Пестель мечтал уничтожить государя, а я знал и не донес.
Он говорил кратко, но чистосердечно. Я видел, что ему стыдно, и больше не стал расспрашивать.
Когда мы расстались, я вспомнил: вчера, описывая наши анекдотические и печальные происшествия, я писал — офицеры-доброхоты. Так это же были члены тайного общества! И имена совпадают: Глинка, Оболенский… Не было бы счастья, да несчастье помогло. Если бы наше избранное общество не было так далеко от мыслей о благе родины, о возможности государственного переворота, все эти благородно мыслящие офицеры давно бы показались подозрительными и очутились в крепости.
День был такой солнечный, что оставаться в наших классных комнатах, выбеленных унылой известкой, глядеть на несчастных кадет, в тысячный раз марширующих на плацу, не было сил. Я пошел к Ригелю, уговорил его отпроситься на сутки из корпуса и поехать кутить. Кутить! Я давно забыл, как это делается. К удивлению, чопорный, нелюдимый Ригель ухватился за эту мысль, и в обществе двух его друзей из Измайловского полка мы оказались в Новой Деревне у цыган.
Давно бы так! Как мы пили! Как величали нас старые седоволосые цыганки с молодыми огненными глазами: «К нам приехали родные, наши гости дорогие…» А молодая цыганочка на серебряном подносе подавала большие чарки с шампанским и сверкала зубами, звенела золотыми кольцами серег, и звенело серебро, какое мы бросали на поднос, и оно мгновенно, как у фокусника, исчезало в рукаве старого цыгана, и, казалось, звенела сама дрожь плечей молоденьких плясуний и голоса хора, выкрикивающие непонятные слова: «Аи да конавела претро дело…» А потом красавица Стеша, скромно опустив голову, пела невыносимо грустную песню. Я запомнил только слово, с какого начинался каждый куплет: «Хасиям…» Измайловский офицер объяснил мне, что поют про цыгана, потерявшего коня. Я смотрел на узкие смуглые пальцы Стеши в серебряных кольцах, перебиравшие струны гитары, на блестящие, черные, как деготь, ее волосы. Становилось жарко и отчаянно хорошо. Я думал, зачем я так себя ограничил? Сгореть бы в этом жару, дыму, клекоте низкого, неженского голоса, укоротить свою жизнь. Никому не нужную жизнь.
А хор пел удалую, залихватскую — «Ехали цыгане, ехали на ярманку. Эх, остановились, да под яблонькой…» И Измайловский офицер, с круто закрученными усами, уже обнимал тощую, жгуче черную цыганочку, похожую на обгоревшую спичку, пытаясь посадить ее себе на колени. А старый цыган с злыми глазами, тот, что смахнул серебро с подноса, хотел отвлечь его, поднося чашу с жженкой.
А Ригель, молчаливый, строгий Ригель, подперев рукой голову, пел высоким, задушевным тенором прекрасную гусарскую песню. Кто только сочинил ее? Может, и сам Денис Давыдов?