— Бей их, косоглазых чертей!.. За веру православную, братцы!.. За веру…
И ошалелые солдаты стреляют, стреляют торопливо, бестолково, сами не зная куда.
Продолжая лежать за кочкой, щелкает затвором и Водопьянов, с каждым мгновением ожидая смерти. Да уж все равно — лишь бы скорее конец.
Вдруг чем-то рвануло его около левой лопатки.
— Ай! — крикнул Водопьянов, жадно хватаясь руками за больное место.
— Али задело? — спрашивает скуластый ефрейтор, лежа рядом с ним за корнями кустарника, забросанными землей.
— Да… — отвечает Водопьянов, кривя от боли губы.
— На перевязку иди.
— Убьют…
— Ползком.
— Все одно не спасешься.
— Э, дуролом!
Рана, по-видимому, не глубокая, но Водопьянов ощущает сильную боль. Рубашка, мокрая от крови, неприятно липнет к телу. Ему вдруг вспомнились слова, сказанные сыном при прощании: «Ты, батек, недолго… Наклади японцам по хибине и домой скорее».
Перестав стрелять и пряча голову за кочку, он плотнее прижимается к земле, ища у нее спасения.
Подоспел в помощь целый батальон, расположившись с левого фланга второй роты. Японцы на время отступили, стрелять стали реже.
— Не робей, ребята, держи морды огурцом! — приободрившись, кричит усатый фельдфебель, дико вращая белками больших бычачьих глаз.
Но затишье продолжается недолго. Откуда-то начинают падать гранаты, злобно взрывая землю и осыпая солдат свинцовым градом шрапнели. И чем дальше, тем безумнее носится яростный вихрь смерти.
Обессилев, солдаты дрогнули. Начинается беспорядочное бегство.
Бросив свою винтовку, бежит вместе с другими и Водопьянов. Теперь рана уже не чувствуется, только тяжело, и перед глазами мелькает зеленая рябь. А неприятель не перестает преследовать. Один за другим падают солдаты, пронзенные пулями.
«Эх, спастись бы!» — одна мысль, вспыхнув в мозгу, стоит перед Водопьяновым.
Мимо, точно птицы, пролетают кавалеристы. Гаврила с завистью смотрит им вслед.
Через несколько минут в горле становится мертвенно-сухо, ноги тяжелеют, точно к ним привязаны большие чугунные гири. Пробегает через рощу. Изнемог. На минуту останавливается, чтобы передохнуть. Вечер. В воздухе сумрачно. Шумит ветер, сгибая вершины деревьев в одну сторону, к северу, точно показывая путь разбитой армии. Некоторые стволы расщеплены снарядами. Кое-где валяются трупы убитых солдат, винтовки, патронные сумки, вещевые мешки, лопатки. Какой-то солдат без шапки, с окровавленным лицом, держась руками за дерево, умоляет:
— Братцы, спасите!..
Никто около него не останавливается. Все бегут мимо, гонимые страхом. Промелькнули два китайца с длинными косами. Сверху, точно с мутного неба, тяжко падают удары пушек. Где-то совсем близко разорвался снаряд. Сбросив с себя всю амуницию, Водопьянов бежит дальше. Опять он в поле.
Чем дальше он бежит, тем больше скопляется вокруг него спасающихся людей. Он задыхается, падает, спотыкаясь о трупы убитых, но все-таки не хочет отстать от своих. Перед ним, в кучке столпившихся людей, разорвался снаряд. Какой-то солдат, вскочив с земли и оскалив зубы, бросился ему на шею, судорожно обхватив ее руками. Солдат, по-видимому, что-то хотел крикнуть, но вместо слов из его рта прямо в лицо Водопьянову хлынула струя горячей крови…
— Пусти! — вырываясь, кричит Гаврила.
Но в этот момент около них что-то треснуло, будто провалилась под ними земля. Водопьянова чем-то упругим толкнуло, обожгло сразу в нескольких местах, и ему показалось, что он покатился в темный провал…
Великий пост. Деревня Горбатовка, дворов в пятьдесят, освободившись от снежного покрова, повеселела. С соломенных крыш, словно украшения, тянутся вниз сосульки, равномерно роняя серебряные капли, точно отсчитывая время. На улице, бойко вскрикивая, ребятишки играют в дубинки. Баба достает бадьей воду из колодца — журавец визжит, как неподмазанная телега. Проезжает большой воз с гречневой соломой. В гору лошадь не берет, скользя неподкованными ногами. Мужик уперся в воз плечом и громко ругается:
— Но, лихоманка! Но, ты!..
Кое-где стоят на припеках коровы; худые и шершавые, они сонно жуют жвачку, устало понуря головы и жмурясь от солнца.
Два брата Водопьяновых пилят около дома дрова. Старший, Трифон, мужик длинный и крючковатый, с общипанной бородкой, согнулся над плахой, как складной аршин. Средний, Савоська, приземистый и неповоротливый, с круглым, как арбуз, лицом, стоит прямо, далеко выкинув вперед левую ногу. На обоих старые короткие полушубки и истрепанные вязаные шапки. Сильно дергают пилой, и сталь сердито взвизгивает с каждым взмахом — вжжи… вжжи…
Со двора выходит Фроська, молодая баба, плотная, краснощекая, с черными вызывающими глазами и задорно вздернутым носом. Одета она в суконный зипун нараспашку, на шее видны зеленые и синие ожерелья. Это жена меньшого брата — Гаврилы.
— Ты бы, Тришка, за мирским быком сходил, — хитро сощурившись, обращается она к старшему деверю.
— А што? — останавливая пилу, спрашивает Трифон.
— Да вон, погляди-ка на двор, што рыженка-то выделывает…
— Ишь ты… Значит, надо.
— Для тебя бы кого привести… эдак поздоровее… — ухмыляется Савоська.
— Чего ты клыки скалишь, супостат проклятый? — сердится Фроська.
Проходит молодой парень, держа в руке палку.
— Бог помочь! — говорит он, поклонившись.
— Спасибо, — в голос отвечают братья.
— Кто-нибудь на сходку идите.
— Зачем? — осведомляется Трифон.
— А мне отколь знать. Старшина требует.
Трифон мнется, хмурит лоб, стараясь догадаться, зачем он нужен на сходке.
— Чего же стоишь? — говорит ему Савоська. — Иди, коли зовут.
Старший брат уходит, его заменяет в работе Фроська, и пила снова начинает сердито взвизгивать, отрезая от плахи один чурбан за другим.
С соседнего двора поднялась большая стая голубей, покружилась над дворами, будто что выглядывая, и полетела к овинам. На ветле, вытягивая шею, качаясь, хрипло каркает ворона. Пестрая щетинистая свинья, изгибаясь и хрюкая, лениво почесывается боком об угол избы. На оборванного старого нищего с лаем нападает черная собака, он пятится от нее задом, отбиваясь палкой. На другой стороне улицы мужики свежей золотистой соломой обновляют крышу избы.
Через полчаса возвращается Трифон, бледный и подавленный.
— Идем в избу… Я што-то скажу, — зовет он брата и Фроську.
Старая, курная изба нищенски убога. Искривленные стены покрыты толстым слоем копоти. В полу видны черные дыры. Матица погнулась, грозя обрушиться: ее поддерживает лишь дубовая подпорка. Один угол, захватив собою почти четверть избы, занимает печка, другой — широкий коник. Вдоль задней лавки висят две зыбки. Над одной из них склонилась жена Савоськи и тощею грудью кормит ребенка. Старшая невестка, пожилая, с желтым, измученным лицом, прядет на лавке куделю. На полу громко возятся ребятишки. Тесно, грязно и душно в избе.
Трифон, войдя в избу, остановился у порога, глубоко вздохнул и, покачав головою, заговорил:
— Да, вот оно как…
Его обступили бабы и ребятишки, беспокойно заглядывая ему в лицо.
— Сказывай скорее, што такое? — спрашивает Савоська.
— Старшина бумагу прочитал… Да… Гаврюху убили…
— Убили! — как эхо, повторила Фроська, беспомощно опускаясь около стола на лавку. В груди у нее что-то остро перевернулось. С минуту она сидит неподвижно, с помертвевшим лицом, вопросительно приподняв брови и раскрыв рот, точно кто ударил ее обухом по голове. Потом начинает бормотать как полоумная и, дрожа всем телом, заливается горячими слезами.
Изба наполняется плачем баб и ребятишек. Трифон, привалившись к косяку, стоит с поникшей головой, беззвучно шевеля губами и вытирая рукавом слезы. Савоська, усевшись на коник, согнул спину и смотрит вбок так, как будто хочет боднуть кого головой. Жена его торопливо зажигает у божницы свечку. Больной старик отец, свесив с печи голову, беспокойно смотрит потухшими глазами на плачущих: высохшее, сплошь в морщинах лицо — в недоумении.