— А вот што… — говорит мать, ласково тронув его за подбородок. — Знаешь… как это… Видишь… Хошь, я для тебя нового батьку достану?
— Вали, мамочка! А то у всех батьки есть, а у меня нету… Хуже, што ли, я других…
— Про то и я говорю.
— А только где ты его возьмешь?
У мальчика глаза горят, он зорко смотрит на мать.
— Да вот Ларион будет твой батька… — запинаясь от радости, говорит мать и, поцеловав сына в лицо, добавляет: — Только молчок…
Илюша радостно загикал и волчком завертелся вокруг матери…
Время уже к полдню. Небо и земля дышат зноем. По-прежнему звонко заливаются жаворонки, а родниковая вода все журчит и журчит по камешкам, точно сказывая чудную, занятную сказку.
Серый и скучный день поздней осени. Дымчатые тучи, закрывая солнце и синеву неба, громоздятся друг на друга бесформенными, неуклюжими пластами. Ветер, порывистый и злой, все рвет на своем пути, ожесточенно гнет обнаженные черные деревья, рябит в лужах воду и, точно желая напугать людей, надрывными голосами воет вокруг домов. На маленькой и грязной станции, кутаясь, толкутся мужики, бабы, приказчики, торговцы. Чья-то белая мокрая собака, потеряв хозяина, бегает между людей, нюхает и, поднимая голову, заглядывает в лица. Немного поодаль, около бакалейных лавок, трактиров и торговых контор, стоят привязанные лошади. Вокруг яровое поле, пустынное, угрюмо-серое, с черными взрытыми полосами там, где был посажен картофель.
Вдали на полотне показывается вечерний поезд. Густой, бурый дым, выбрасываемый паровозом, тянется над вагонами, разлохмачиваясь, точно грива на сказочном коне. Раздается долгий остро-пронзительный свисток. Уже слышен железный гул громыхающих колес, чувствуется мелкая дрожь земли. Еще несколько секунд, и поезд, устало пыхтя, подкатился к станции.
Из вагонов выходят пассажиры, спешно направляясь в буфет. Одни громко здороваются, другие прощаются.
С поезда сошел Гаврила Водопьянов, болезненно сутулый, в старой, рваной шинели и черной лохматой папахе. Лицо его окутано желтым башлыком, виднеется только один глаз. За спиною грязный посконный мешок, набитый вещами. К одной ноге приделана деревяшка, а другая обута в казенный рыжий сапог с широким тупым носком. Опираясь на костыль, он идет вперед левым плечом, к которому свернуто лицо, идет медленно, как дряхлый, помятый жизнью старик. Остановившись около кучки мужиков, он внимательно оглядывает их лица.
— Из Горбатовки тут никого нет? — глухо спрашивает Гаврила.
— Кажись, не видать, — отвечает мужик с окладистой бородкой. — А тебе на што?
— Домой еду. Думал — подвезет кто из своих.
Молодой парень с глуповатым безбровым лицом, поглядев на Водопьянова, заявляет:
— Свезти можно. Я хоть из Васьневки, но мне все равно ехать через вашу деревню. Сейчас и катнем…
— Идем, угощу, — предлагает Водопьянов.
Мужики начали было расспрашивать его о войне, но он, не отвечая, тихо уходит в сопровождении молодого парня.
В трактире у буфета Гаврила долго рылся в кармане и, достав четвертак, заказал полбутылки водки и полфунта кренделей. А когда развязал башлык, парень отшатнулся от него назад.
Лицо солдата похоже на безобразную маску. Сорван нос, выбит глаз, и вся правая часть лица в глубоких багряных шрамах, точно нарочно исковырена. Борода растет мелкими клоками. На лбу и висках мертвенно-желтая кожа покрыта грязью, будто Гаврила не умывался несколько месяцев.
— Ну, брат, я те прямо скажу — страшен ты! — говорит парень, удивленно качая головой. — Неужто это японцы так утешили?
— Да! — недовольно отвечает Водопьянов.
Он оглядывается вокруг и, встретив удивленные взгляды людей, низко наклоняется над буфетом, сгорая от стыда за свое изуродованное лицо.
— Эх, што сделали с человеком! — продолжает парень. — То есть испортили куды зря.
Слова эти бередят незажившие раны в сердце Гаврилы Торопливо, ни на кого не глядя, он разливает поданную водку по чайным чашкам, берет одну из них и, запрокинув назад голову, медленно выпивает ее всю. Парень, выпив свою долю залпом, крякает и закусывает кренделями.
— Едем, — уныло говорит Водопьянов и, согнувшись, точно взвалив на себя непосильную тяжесть, направляется к выходу.
Уже начало смеркаться, когда они тронулись в путь. Лошадь, продрогнув, мчится домой быстрой рысью, забрасывая седоков грязью. Гаврила лежит боком на чечевичной соломе, сумрачно оглядывая знакомые места. Прыгают колеса, катясь по неровной колее, деревянная нога стучит о дно телеги. Парень сидит рядом, распахнув халат. От выпитой водки лицо его стало красным, как хорошо обожженный кирпич.
— А ну, брат, расскажи, как вы там дрались? — пристает он к Гавриле.
— Не могу. Да и что там рассказывать… — отказывается тот, глядя на молодого, полного здоровья и силы парня, весело покрикивающего на лошадь.
Дождя нет, воздух становится свежее, но ветер дует с прежним упорством, и небо, закрытое тучами, не проясняется. Проезжают овраг, впереди широко раскинутый темно-зеленый ковер озимого поля, а по нем черной змеей извивается узкая дорога, исчезая в темнеющей дали. Станции уже не видно. Кругом — ни людей, ни скота. Только навстречу едет одна подвода, на которой, точно горелый пень, неподвижно сидит черный бородатый мужик.
— Постойте-ка, братцы! — поравнявшись, кричит он. — Нет ли у вас табачку на трубку?
— Найдется! — откликнулся парень, задерживая свою лошадь.
Обе подводы останавливаются недалеко друг от друга.
Гаврила, услышав знакомый голос, приподнимается и смотрит на мужика, соскочившего со своей телеги. Да, так и есть — это однодеревенец, сосед, крестивший его сына Илюшку.
— Здорово, кум Родион! — приветствует солдат.
— Здорово! — отвечает мужик, вытягивая шею и всматриваясь в страшное лицо. — Я што-то признать тебя не могу…
— Гаврила я… Водопьянов…
— Кто-о? — вылупив глаза, переспросил тот.
— Кум твой — Гаврила…
Парень достает из кармана кисет с табаком, а бородатый мужик, испугавшись, уже пятится назад и крестится; вскочив на свою телегу, он хлещет изо всей силы лошадь и мчится вскачь…
— Вот дурашный! — глядя ему вслед, хохочет Степан. — От кума бежит… Недаром про ваших говорят: живут люди в лесу, молятся колесу…
И, дернув лошадь вожжами, опять закатывается смехом.
Водопьянов, не говоря ни слова, уткнулся в солому лицом, и безотрадные думы грустно зароились в его хмельной голове. В плену он много мучился от физической боли, а еще больше от сознания, что в жизни он стал ненужным человеком и что своим безобразным видом он будет возбуждать у других только горькое чувство отвращения. Не раз им овладевала даже мысль покончить с собою. Но там таких калек, как он, и даже хуже его, много, и это медленно но упорно примиряло его с тяжким положением.
Ночь беспредельным черным пологом окутала землю. Куда ни глянь, ничего не разберешь, все утонуло в глубоком мраке. Лошадь идет шагом, лишь чутьем угадывая знакомую дорогу. Ветер с яростью дует в бок телеги, будто силясь опрокинуть ее. Парень, под впечатлением недавней встречи, нет-нет да и заговорит с хохотом.
— Как он от нас прыснул, кум-то твой… Ну и чудила, протобес его дери. Прямо уморил, ей право… Эх, слышь, кабы погнаться за ним! Кишка бы у него выскочила…
Обращается к Гавриле:
— Ты што же молчишь?
— А чего мне говорить.
— Ну, так… вобче…
— Мне не до разговору…
Степан весело понукает лошадь, а Водопьянов, стараясь отогнать мрачные думы, представляет себе, как он встретится со своими детьми. Конечно, сначала они будут бояться его, но потом привыкнут, он задобрит их подарками, которые спрятаны у него в мешке: девочке даст невиданную японскую куклу, а мальчику — китайца, который, если завести пружину, сам бегает по полу, возя за собою и маленькую тележку.
В воздухе, точно белые бабочки, начинают кружиться легкие пушинки снега. Все больше их, все гуще падают они на землю. А вдали, сквозь белую сеть снега, уже сверкают огни Горбатовки.