— Так… Ну, а как же будешь с ними жить?

— Как-нибудь, бог даст, проживу.

— Проживешь ли? Бог-то бог, а сам не будь плох. Это давно всем известно. Надо подумать… Двое детей есть, а тут еще третьего жди…

— Как? — широко раскрыв левый глаз, спрашивает солдат.

— Очень просто: брюхата она, Фроська-то… Пятый месяц…

Опять больно и страшно солдату, точно кто-то злой, не переставая, преследует его, нанося удар за ударом. Тяжело дыша, он смотрит на Фроську, — черные глаза ее смущенно потуплены, лицо залито краскою стыда. Гаврила потирает рукой свой восковой лоб, хочет что-то сообразить, не может. А Ларион, помолчав, убеждает, роняя, точно камни, грузно падающие слова:

— Погубишь только бабу и ребятишек. Не жизнь им с тобою. Да, не жизнь… Посмотри на себя и подумай: куда ты годен? Бояться тебя будут… И не жилец ты на белом свете. Может, год-другой промотаешься, а там и капут. Што тогда делать?.. Ты только смекни — сколько несчастных через тебя будет… Ты не пеняй, што я так… Я любя это говорю.

Он долго еще толкует в таком же роде, а Гавриле кажется, будто разрывается черная завеса, заслоняющая его мозг, и все яснее становится ему, что он вернулся домой на погибель другим.

— Ну што же, што мне делать теперь? — отчаянно выкрикивает он, хватаясь руками за голову.

И слышит уверенный ответ, точно сама судьба говорит ему:

— Уходи куда-нибудь… Скройся… Раз любишь жену и ребятишек, ты должен это сделать… А со мной им хорошо будет.

— Да куда я могу пойти?

— Хватит места на земле…

Гаврила, подумав, тихо говорит:

— Да, это верно — надо скрыться… Лишний я тут…

В душе его вдруг стало тускло и холодно. Охваченный тупым равнодушием, он кажется каким-то другим, точно сразу постарел на много лет. Острые плечи его опущены, левый глаз прикрыт. Он решительно вылезает из-за стола и, неуклюже протягивая Лариону руку, говорит упавшим голосом:

— Прощай, брат… Владей… Только не бросай…

Ларион, пожимая руку и не глядя солдату в глаза, сквозь слезы отвечает:

— Я все сполна сделаю… Не поминай лихом…

Гаврила подходит к жене.

— Ну, Фроська, больше не увидимся… Люби теперь другого…

У Фроськи дрогнуло сердце, вспыхнула горячая как пламя, жалость к отцу ее детей, так жестоко и несправедливо обиженному жизнью, она упала перед ним на колени и горько заплакала:

— Гаврилушка!.. Болезный ты мой… Согрешила… Прости…

Он махнул рукой и, пошатываясь, стуча о пол деревянной ногой, молчаливо направляется к двери. Безобразное лицо его перекошено и мертво, точно каменное. У порога он останавливается, неловко надевает на голову папаху, один край которой подвернулся внутрь, и, словно слепой, долго ищет дверную скобку.

Ларион, глядя ему вслед, стоит на одном месте, крякает, растерянный, измятый, с посеревшим лицом, словно он только что проснулся и ничего не понимает. Одна рука его заложена за пояс, другая сердито рвет рыжую бороду. А Фроська, не вставая с пола, сжимая руками виски, все умоляет о прощении.

Гаврила выходит на улицу.

Вечер. Сгущается, плотнеет осенняя тьма вокруг. Мертвенно-свинцовое небо моросит мелким дождем. Всюду черная липкая грязь и мутные лужи. Низкие избы сиротливо насупились, приникли к сырой земле, точно зябко им. Не видно ни одной живой души. Солдат, опираясь на костыль, тихо идет вдоль улицы. Серая изношенная шинель, без пояса, висит на его костлявом туловище, точно на скелете. Деревянная нога глубоко увязает в мягкую землю, а другая, обутая в рыжий сапог, шлепает по жиже. Усталый и измученный, он сделает несколько шагов, остановится, тяжело переводя дух, и снова бредет дальше.

— Что сделали… — вяло бормочет он, отмахиваясь рукой, точно отгоняя муху.

Чувствует себя одиноким, никому в целом мире не нужным, точно он попал на другую землю, неведомую и безлюдную. Родная деревня, где он вырос, где пролил столько поту, бросая в землю вместе с семенами и свою молодую силу, где знакома и дорога ему каждая мелочь, — даже родная деревня стала для него теперь чужой и неприветливой. И все милое, чем жило его сердце, куда-то безвозвратно ушло, исчезло, а вместо этого тяжело надвинулась мгла, холодная и тоскливая.

Гаврила останавливается, блуждает одним глазом по сторонам улицы, точно обдумывая, куда ему теперь идти.

Хмурится низко нависшее небо, нарастает тягостный сумрак, и всюду молчаливо, как в безжизненной пустыне…

Подводники

(Повесть)

Когда человек идет на смерть, то самое меньшее, чего он может требовать, — это знать: зачем?

Вагнер

От женщины, как и от смерти, никуда не уйдешь.

Горький

Наша подводная лодка — маленькая, чуть заметная струнка в грохочущем концерте войны. Сейчас она стоит в гавани, отдыхает. Пожалуй, я по-своему люблю ее. Разве во время походов мы не спасались на ней при самых рискованных положениях? Но при первой же возможности я стараюсь уйти от нее: для измученного сердца нужна ласка. А это я могу найти только здесь, на пустынном берегу моря.

Теплый ветерок забирается за просторный ворот моего матросского костюма и щекочет тело. Я лежу на отшлифованной гальке и улыбаюсь редким облакам, солнцу, морю. У ног толкуют волны. О чем? Разве я знаю? Может быть, о том, как спорили с буйными ветрами, как жарко под экватором, как вольно им живется на просторе. Над городом, что разбрелся по широкому плоскогорью с редкой зеленью, мутно от чада и пыли. А здесь светло и радостно. И в моей душе — ясное утро тропических морей.

Осиротел я очень рано. Восьмилетним мальчиком попал в большой портовый город. Никого из своих. Только один дядя, содержатель маленькой лавчонки. Я помогаю ему торговать дрянной колбасой и «собачьей радостью»: рубцом, печенкой, легкими.

Наша квартира — на окраине города. Здесь ютится нищета, оборванная, чахлая, изглоданная нуждою. А на главных улицах — богатство и роскошь. Магазины — чего только в них нет! Разбегаются детские глаза, кружится голова.

Но больше всего меня занимало море. Эх и размахнулось же оно! Куда ни глянь — все вода. Иногда она затягивается синим атласом. Солнце огневыми ладонями разглаживает морщины, вышивает золотые узоры. Нельзя оторвать глаз. Потом откуда-то прилетит ветер. В его поступках есть что-то мальчишеское. Он любит поиграть, выкинуть ту или другую каверзу. Нагонит столько туч, что залепит ими все небо, и начинает биться невидимыми крыльями о поверхность моря. Золотые узоры исчезают. Все смято, встрепано. Поднимается гул и рев. Я тогда смотрю на море с боязливым любопытством. Бездны его выворачиваются наизнанку. Горбатые волны кажутся демонами. Это они, лохматые и седые, катаются по взъерошенной воде и громко ржут…

Чего только не придет в детскую голову!

Дядя мой скоро пропился вдребезги. Устроил меня поводырем у слепого музыканта, что жил с нами на одной квартире. Строго наказал:

— Слушайся его. Старик он хороший.

А сам переехал в другой город.

Помню — на старике потертый клетчатый костюм, широкополая соломенная шляпа. Лицо у него — как у апостола Павла, что нарисован в нашей церкви. Имя — Влас Власович.

Я вожу его ночью по домам, у которых горят красные фонари. Он играет на скрипке. В его умелых руках скрипка поет на разные голоса, рыдает, смеется, выводит такие трели, что заслушались бы сами жаворонки. В такие моменты я искренне люблю старика. Любят его и накрашенные девицы.

— Влас Власович! Еще что-нибудь! Чувствительный романс…

Слепой музыкант продолжает свою игру, а я с фуражкой в руках обхожу публику.

Каких только мужчин здесь нет! Пожилые, почтенные отцы семейств и безусые юноши, почти мальчики. Одни из них уходят, другие приходят. Торгуются с женщинами, говорят о похабщине со смаком, как о сладких пирогах. Вообще здесь все происходит проще, чем на собачьей свадьбе.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: