— Хорошо, мы с вами поговорим, когда придем в какой-нибудь порт, а пока — продолжайте работать.
Джим прекрасно понимает, что боцман хочет уволить его с судна, и, принимаясь за перетаскивание снастей, предостерегающе роняет:
— Я имею редкостный нож! Он отлично режет не только хлеб, но и мясо.
— А у меня есть еще лучшая вещь — это браунинг. Я из него на двадцать шагов могу попасть в такую маленькую цель, как человеческий череп…
— При охоте на диких зверей успех часто зависит от быстроты действия…
Джим Гаррисон не уступает боцману, но нам, своим товарищам, посмеиваясь над собою, точно речь идет о постороннем человеке, откровенно признается:
— Да, износился. Стал похож на старую рваную калошу. Но все равно — в матросский дом ни за что не вернусь…
— А как же иначе? — спрашиваем мы.
— Посмотрим, как…
Капитан у нас — бесстрашный моряк, но человек с большими причудами. Через каждый час, днем и ночью судовой кок, жуликоватый шотландец, наживающий деньги на матросской пище, носит ему в никелированном кофейнике горячий черный кофе. Капитан молча пьет его, разбавляя пополам с ромом. Разговаривает он мало, разве только боцману или своему помощнику, еще молодому человеку, с испуганно приподнятыми бровями на невзрачном лице, отдавая какое-нибудь распоряжение, буркнет несколько слов, да и то отвернется, словно презирает их. Проходя на мостик или возвращаясь обратно в свою каюту, расположенную в кормовой части судна, он ни на кого не смотрит и шагает так, как будто измеряет палубу, тяжелодумно глядя себе под ноги. У него внешность интригующая: высокий и грузный, весь угловатый; лицо сизо-багровое, с водяными мешками под большими оловянно-мутными глазами, с массивным хищным носом; он часто бреется, но вся шея, крепкая, как у быка, и длинные уши в шерсти; почему-то, глядя на него, думается, что если ею раздеть догола, то он окажется весь лохматым.
— Единоутробник Вельзевула! — с первого же дня окрестил его рыжий Шелло, и с тех пор среди матросов эта кличка так и осталась за ним.
Он бывает настолько рассеянным, что однажды после завтрака явился в рубку с салфеткой на груди и, не замечая этого, простоял так всю вахту.
Наш кубрик находится в носовой части корабля. Продольный коридор разделяет его на две перегороженные досками половины — для одной вахты и для другой. Помещение такой половины — небольшое, грязное, душное от табачного дыма и человеческих испарений, с двумя иллюминаторами из толстого зеленоватого стекла, с общими нарами для спанья и сидения, с длинным столом, наглухо прикрепленным к палубе. Пока стоит еще плохая, холодная погода, мы, сменившись с вахты, все свободное время проводим здесь, греясь около чугунной печки, отапливающейся каменным углем.
Несмотря на то что мы здесь собраны со всех концов земного шара и являемся представителями различных рас, между нами нет розни. Да и какая может быть рознь среди нас? Наша жизнь проходит в одинаковых для всех условиях. Религия? Ее ни у кого нет, над нею смеются и издеваются все: англичане, негры, испанцы, индусы, японцы. Национальные особенности? Все это давно вытравлено морем, рассеяно по разным странам. Здесь все космополиты, граждане всей нашей планеты, или, как выражается Шелло, мировые бродяги, для которых, под каким бы флагом ни пришлось плавать, все равно, лишь бы были подходящие условия.
Что только не услышишь, когда все матросы соберутся в кубрик! Пользуясь такой свободой слова, какой нет нигде, ругают правительства, высмеивают религиозные обряды всех стран, но чаще всего обмениваются впечатлениями о разных кораблях, расхваливая одни из них и проклиная другие, рассказывают о своих приключениях в портовых вертепах и о том, как можно обмануть таможенных чиновников, провозя на судне контрабанду.
Но я больше люблю слушать старого Джима, пережившего на своем веку несколько крушений. Он не признает ни бога, ни черта, но в то же время, как и многие другие, очень суеверен. Лежа на нарах вместе со мною и Блекманом, он убежденно рассказывает:
— Однажды, во время крушения корабля, я заранее догадался, что останусь жив. Так и случилось…
— Как же догадались? — спрашиваю я.
— Очень просто… Плавал, я на паровом купце. Судно было настолько старое, что от бури у него сдвинулись котлы. Само собою разумеется, что пришлось застопорить машину и прекратить пары. Нас понесло ветром к норвежским берегам. Все матросы так и ахнули, когда перед нами открылись каменные скалы. Предстояла неминуемая гибель. А буря была мерзкая и так рвала, выла, точно облопалась спиртом. Казалось, не мы подвигались к скалам, а они неслись на нас. Никогда мне этого не забыть…
Джим старчески кашляет, а потом, покуривая свою носогрейку, неторопливо продолжает:
— Вдруг до меня донесся детский плач. Прислушался к реву бури. Меня ужас взял. Я разобрал ясно голос своей дочери, четырехлетней девочки, от индуски с острова Цейлона. Перед этим я ей только что послал письмо и десять шиллингов. Заметался я по кораблю как сумасшедший, а голос ее все был слышнее — плачет, зовет меня. Наконец сообразил: если слышу голос не мертвеца, а живого человека, то, значит, буду жив. Вооружился спасательным кругом. А скалы все надвигались. Прошло еще несколько минут… раздался треск. Корабль разлетелся вдребезги. Я не помню, как вылетел за борт. К счастью, попал в узкий пролет между двумя скалами, а там меня выбросило волнами на берег. Из тридцати человек нас спаслось только четверо…
— А сколько вы, Джим, перед крушением опорожнили бутылок? — иронически улыбаясь, спрашивает Шелло.
— Сколько бы я ни опорожнил бутылок, но таким безмозглым, как вы, никогда не был, — ворчит старик.
— Да, мозгу немного нужно там, где человек звонит языком, точно рынду отбивает, — невозмутимо отвечает Шелло.
Они часто спорят, доходя иногда до ругани, но это не мешает им дружить.
В другом углу, размахивая руками, горячится черноусый испанец:
— Нужно шквалом пронестись по всей земле, чтобы все старые порядки перевернуть вверх килем. А потом снова начнем строить жизнь — не такую скверную, как теперь.
Многие поддакивают ему; привстав, кричит и Блекман:
— Поддай пару! Гони на тридцать узлов! Только прошу не трогать кабаков, кораблей и женщин!
Испанец, не слушая, продолжает:
— И это время придет, скоро придет!
— Когда акулы соловьями запоют, а пока что они только жрут нашего брата, — вставляет Шелло.
Понемногу я начинаю оправляться от удара, полученного в Англии, реже вспоминаю об Амелии. Развлекают меня и разговоры матросов, заражая своей бесшабашной удалью. И только изредка, когда они начинают рассказывать о своих возлюбленных, мечтая о приятной встрече с ними, меня снова охватывает тоска, снова не могу примириться с тем, что разлучился с изумрудными глазами. Тогда разные мысли долго не дают мне заснуть. Покачиваясь на цепочке, слабо горит наполовину привернутая лампа, рождая уродливые тени, бегающие по стенам сумрачного кубрика. Все матросы, разместившись по своим гнездам, отгороженным друг от друга небольшими деревянными барьерами, давно уже крепко спят, сильно всхрапывая, а я все ворочаюсь на своем жестком матраце, лежа рядом под одним одеялом с негром.
Судно, раскачавшись, падает то на один бок, то на другой, соответственно с этим мои ноги летят вверх, а голова находится где-то внизу. За бортом исступленно бьются волны, тяжело ворочается, угрюмо рыча, встревоженный океан, отделенный от нас лишь досками обшивки. Страшно близко, до жути, ощущается гневное клокотание моря. А сверху доносятся враждебно-суровые напевы ветра. Чувство заброшенности овладевает мною. И тогда является одно желание — чтобы скорее вызвали наверх. При первом же призывном окрике я срываюсь с места, лечу на палубу, быстро поднимаюсь на мачту, и там, на высоте, среди яростного ветра, в черной, как чернила, темени, где угадываешь предметы скорее инстинктом, чем глазами, с безумной развязностью набрасываюсь на работу. Как акробат в цирке перед зрителями, так и я перед самим собою затеваю опасную игру, испытывая при этом жуткое очарование своею дерзостью. А затем уже, усталый и погасший, возвращаюсь в свой кубрик и засыпаю мертвым сном.