Мне кажется, вот откуда все это шло. Мать Даниила, Александра Михайловна, умерла от послеродового заболевания. Таких случайностей не бывает. Сохранилась фотография, где она на последних месяцах беременности, может быть, и на самом последнем, стоит вместе с Леонидом Николаевичем. Лица у обоих удивительные: он встревожен до последней степени, хотя тревожиться, казалось бы, было не о чем. Жене, совершенно здоровой женщине, двадцать шесть лет. Она нормально родила старшего сына Вадима. О чем беспокоиться молодому отцу? А у Александры Михайловны лицо еще удивительнее: ее уже как бы и нет. Она просто все отдала тому, кто готовится выйти в мир из ее лона. Я думаю, что такие события, как смерть матери после родов или при родах (она прожила, по-моему, еще недели две), решаются заранее и уж, конечно, не нами, и не проворонившими болезнь врачами. Все было предрешено. И эта смерть, и мысль о смерти, и образ ее — все это развивалось одновременно с формирующимся в чреве матери ребенком. Ребенок как бы уже развивался с образом смерти. Хочу подчеркнуть, что для него ничего страшного в этом не было, даже ничего грустного. Даня был веселый, озорной мальчишка. Кстати, его бесконечное озорство и шалости известны не только по рассказам близких и его собственным воспоминаниям. Они отражены в тех самых детских тетрадях, где им посвящено много рисунков. Мысль же о сопутствии иного мира, о смерти как ином мире присутствует и в этих тетрадях.
А если продолжить разговор о фантазиях Даниила, то в них как бы опять видна его отмеченность. Отношение Даниила к звучанию слова, которое проявилось в эпизоде со словом «валь» — «вуаль», видно и из тетрадей. Дело в том, что, сочиняя свои эпопеи о жизни на других планетах, истории выдуманных им стран, рисуя карты этих стран и портреты их правителей, Даниил придумывал огромное количество названий материков, стран, городов, рек. Он давал имена богам, императорам и мореплавателям. В тетрадях подробно описаны целые династии властителей. Причем это не было теми выдумками, которые дети иногда сочиняют для секретного общения между собой. Нет, это уже было жизнью будущего поэта в мире звуков, звуковых сочетаний и необычных слов, в каком-то необыкновенно личном и таинственном мире. Поток звукообразов и словообразов, который потом воплотился в зрелом поэтическом творчестве, уже тогда изливался на ребенка. Когда знакомишься с детскими тетрадями Даниила, то создается четкое впечатление, что мальчика готовили иные силы, что его ранняя, буквально внутриутробная, встреча со смертью — это ранняя близость к иному миру, оставшаяся навсегда. И его, казалось бы, забавные игры со словами тоже были сложными упражнениями в слышании иных миров. Направленность к иным мирам проявилась в нем необыкновенно рано. В повседневной же реальности детство Даниила в семье Добровых было очень счастливым, он благодарил за это Бога до последних дней и помнил много веселых и забавных эпизодов из своего детства. Например, к Дане приходил домашний учитель, который установил две награды, вручавшиеся в конце недели за успехи в учении и поведении. Вручались одна буква санскритского алфавита и одна поездка по Москве новым маршрутом — сначала конки, а потом трамвая. Санскритские буквы околдовали мальчика любовью к Индии, а поездки по Москве укрепили врожденную любовь Даниила к родному городу.
Очень далеко в детстве остался и вовсе юмористический эпизод. Совсем маленькому Дане очень хотелось иметь… хвост. Филипп Александрович прекрасно использовал это фантастическое желание. У ребенка был плохой аппетит, и дядя прописал ему капли. Капли были невкусные, но они назывались «хвосторастительные». Однако для того, чтобы отрастить хвост, капель было недостаточно, следовало еще и хорошо себя вести, а вот это-то у живого и шаловливого мальчика никак не получалось. И появлявшийся, по словам дяди, росточек хвостика исчезал из-за очередного озорства.
А вот теперь, в то время как мой кораблик, полный забот мамы и папы, плывет товарным вагоном в Орловскую губернию, одиннадцатилетний Даниил увлекся астрономией, он часами просиживал на крыше двухэтажного «донаполеоновского» домика, в первом этаже которого жили Добровы. После следствия и приговора «органы» вместе с произведениями Даниила сожгли и письма Леонида Андреева к Добровым, его очень близким друзьям. Привожу по памяти кусочек одного письма, очень нас развеселившего: «Даня совсем как мой герой из драмы „К звездам“: кругом бушует война и революция, а он пишет мне целое письмо — только о звездах…»
Глава 3. ПЕРВЫЕ ВОЛНЫ
Дом соллогубовского имения, в котором разместили папин госпиталь, был длинный одноэтажный светло-желтый. Вероятно, фасад его выходил в сторону зеленого сада, где летними ночами заливались соловьи. А меня больше занимала другая сторона дома, где летом открывалась целая страна; очень большой фруктовый сад. Его я освоила мгновенно, и каждый день к завтраку папа снимал меня с очередного дерева. Первыми поспевали крупные светлые черешни, потом поочередно все остальное. К концу лета по маминому распоряжению на большой крытой веранде со стороны двора собиралась огромная куча яблок. Мама считала, что больные питаются недостаточно хорошо, и фрукты, которые поспевали в саду, не запасали и не продавали, а сваливали на террасе для всех, кто пожелает. На этой веранде обычно сидели выздоравливающие раненые солдаты и те больные, которые еще не уехали домой.
Папа был единственным врачом на все очень большое пространство вокруг госпиталя. Когда я много лет спустя читала «Записки юного врача» Михаила Булгакова, передо мной очень живо вставала атмосфера, в которой мы жили.
В соллогубовском доме мы занимали залу, потому что мама любила большие помещения. За залой была маленькая комната, где дамы в былые времена поправляли бальные платья и прически, мне там устроили детскую.
Если летом самым интересным в жизни был сад, то зимним развлечением — катание на розвальнях, на которых подвозили больных У госпиталя мы, дети, дожидались, пока приедет кто-нибудь, доставивший больного, и бежали за ним, крича: «Дяденька, подвези!». Нас высаживали на краю сада, а там мы поджидали, пока не появятся другие розвальни, которые подвезут нас обратно к дому. Но иногда папа выходил на крыльцо и строго говорил: «На этих не поедешь!». Это означало, что привезли какого-нибудь заразного больного.
Папа рассказывал, как шел однажды ночью пешком по зимней дороге из дальней деревни от больного. В рюкзаке он нес свой гонорар — телячью ногу, а в поле со всех сторон вокруг него блестели волчьи глаза.
Деревня того времени еще не была разгромлена революцией. Однажды нас всех троих — папу, маму и меня — на розвальнях привезли в крестьянский дом, по-видимому, папа кого-то там вылечил. Помню идеальной чистоты избу с выскобленным полом, большую божницу с лампадкой. Под образами стол, накрытый белой скатертью и заставленный угощеньем. Все это было замечательно, особенно езда на розвальнях, лучше которых нет средства передвижения. Но потом и у меня, и у мамы настроение было испорчено, хоть и по разным причинам. Из-за детского роста мое лицо утыкалось как раз подбородком в стол, где перед самым моим носом стояли сало и кислая капуста — и то и другое приводило меня в ужас. Хозяин и хозяйка в чистой светлой одежде стояли около стола и непрерывно кланялись в пояс, повторяя: «Кушайте, пожалуйста, гости дорогие!». У мамы от такой торжественности еда застревала в горле. Этим выражением в нашей семье потом долго дразнили друг друга.
Я не помню, сколько времени мы жили в этом имении: два лета и зиму? Два лета и две зимы? В детстве время течет совсем иначе, и его очень много. Родители, которые жить не могли без искусства, организовали в госпитале то, что позже стало называться самодеятельностью. Что за спектакли исполнялись — не помню. По-моему, это были «Ведьма» Чехова и «Женитьба» Гоголя. Я сидела в зале, заполненном солдатами, ходячими больными и обслугой госпиталя, а увидев маму на сцене, завопила: «Это моя мама!» — и полезла на сцену, с которой меня стащили.