И вся моя романтика была уничтожена.
Я думаю, почему в нашем сверхпартийном учреждении было так много представителей «чуждой» среды? Очевидно потому, что это были широко образованные люди со знанием одного, двух, трех языков. Библиотека Института В. И. Ленина нуждалась в таких кадрах.
Сестра Кати, Мура, кончила консерваторию и пела в Большом театре. Вспоминаю торжество всей нашей компании, связанное с постановкой оперы С. Прокофьева «Любовь к трем апельсинам». Новый композитор, новая опера! И наша Мура поет в ней! Мы переживали тогда ее успех как свой.
С Катиной мамой я познакомился в Туапсе, где она жила и куда я приехал по настойчивому приглашению Кати. Тогда с ней приехал и Костя Муханов — рослый здоровяк, инженер. Смотрю на фотографию купающихся. Боже, до чего я был худ! А какой могучий Костя!
Потом я решил навестить Катину маму в Москве, где она гостила у своей сестры. Маленький домик, оставшийся единственным среди гигантов, уже выстроившихся вокруг. Вхожу: дверь отворяет древняя, как и окружающая мебель, горничная. Спрашивает: «Как прикажете доложить?» — И после этого куда-то скрылась. Потом вернулась, промолвив: «Пожалуйте, принимают».
Меня встретили две трогательные старушки. Чай, варенье. И больше всего мне запомнилось, как упрашивала меня Катина мама следить за Катей, наставлять ее — меня, еще не оперившегося птенца! Но мама была так трогательна в своей просьбе, для нее Катя оставалась еще девочкой, а я был мужчина, Катин сослуживец. Кого же еще просить? Она вверяла мне судьбу своей дочери…
Судьба распорядилась с Катей по-своему. Ряд сотрудников нашей библиотеки перешел на работу в Кремль, в тамошнюю библиотеку, то есть в ведение А. Енукидзе[48]. Когда стряпали дело против него, потребовалось нужное количество шпионов и агентов иностранных разведок для «фона». И тут замели всех работников библиотеки, и Катю в их числе.
По слухам, Катя, не выдержав пыток, многих оговорила и, опомнившись, повесилась, не ожидая суда.
Были взяты также Костя и Мура.
Несколько лет назад моя приятельница из Самары рассказывала, что состоялась встреча нескольких доживших до этих дней гимназисток, учившихся когда-то в Самаре. Среди них была и Мура. Она отбыла свой срок, выжила, но, вернувшись, ни с кем не общалась, была сумрачна и о прошлом не вспоминала. Про Костю я больше ничего не слышал.
Я замечаю, что список людей, которых власть лишила возможности просто жить, в моих «Записках…» растет и растет, но, клянусь, я специально не занимался составлением синодика «взятых». Это история страны и моя, увы, тоже… Проклятый Чертов мост! Мы все еще его переходим, а может быть, мы заблудились?
Курсы прикладного искусства Р. М. Хволес. Мои друзья: Ася, Игорь, Ефим, Вера, Володя, Миша
Примерно в то же время, в середине 20-х, я поступил на курсы прикладного искусства коллектива преподавателей под руководством Р. М. Хволес. Курсы эти помещались на квартире у Ревекки Михайловны, что в Дегтярном переулке, совсем рядом с моей теперешней квартирой, и тоже были типичным порождением нэпа.
Почему я попал сюда, хотя целился во ВХУТЕМАС?[49] Многие из нас чувствовали свою социальную «неполноценность», сочетавшуюся с некой гордостью. Не хотелось мне, подав анкету во ВХУТЕМАС, получить отказ — сын царского чиновника!
Ася Лычагова, происходившая из семьи сибирских купцов, писала в своих анкетах об отце: служащий различных учреждений. Пойди, разберись! Хотя в их семье мальчиков оделяли двумя миллионами каждого, а девочкам полагалось подвести тысяч приданого. Отец Аси был уполномоченным фирмы по Москве — партия подходящая.
Уже не в столь давние времена я как-то навестил Асю, которая жила там же, в Кисловском переулке, занимая одну комнату. И когда подумаешь, что эта огромная, с массой закоулков коммунальная квартира принадлежала одной семье — охватывает дрожь: теряются критерии.
Кстати, Ася говорила, со слов одного из своих дядей, скромного служащего какого-то из учреждений, что когда в жизни испытаешь что-нибудь, например, богатство, то легко переносить бедность.
Итак, курсы Хволес. Там было много таких, как я. А про пап и мам нас не спрашивали. Мы все перезнакомились, и с некоторыми «курсантами» у меня завязалась дружба, длившаяся многие годы. Я говорю об Игоре Смысловском, получившем впоследствии звание Народного артиста РСФСР, о Ефиме Гольберге (Дорошем он стал позже), рано ушедшем от нас талантливом прозаике, который в 60-е годы стал членом редколлегии журнала «Новый мир», когда его главным редактором был А. Т. Твардовский, о Вере Тарасовой (в девичестве Шульмейстер), будущей художнице по тканям. Потом, в АХРРовский период, к нашей компании присоединился Володя Федотов, весьма своеобразный художник.
Моя сестра, издеваясь над нашими «художественными творениями», говорила, что мы приносим на эти курсы хорошие вещи и превращаем их Бог знает во что, делая пригодными разве что для помойки. Но что-то все-таки эти курсы давали, и не зря нами интересовались в «высших» инстанциях.
Помню, я был откомандирован Ревеккой Михайловной встретить и ввести в курс наших дел Ольгу Давыдовну Каменеву, сестру Троцкого и жену Каменева. Представляете сочетание?! Она приезжала к нам, знакомилась с тем, что мы делали, и осталась нами вполне довольна.
В нашей компании был еще Миша Захаров, библиотекарь, который в свое время также делил комнату с Володей Федотовым. Был он небольшого роста, с крупной головой, решительными манерами. Помню, как мы трое, Володя, Фима и я, всю ночь с увлечением трудились над плакатами для Московского союза потребительских обществ. В восторге от своей удавшейся, на наш взгляд, работы, мы разбудили Мишу. Сонный, он взглянул на наш труд и пробормотал что-то неодобрительное. Мы все возмущенно загалдели, до глубины души оскорбленные таким отношением к нашему художеству.
— Ты ни черта не понимаешь в искусстве, Мишка! — кричали мы ему.
— Если я ничего в нем не понимаю, так на черта вы меня будите, чтоб вас… — и он ушел досыпать, прокляв все, имеющее отношение к искусству.
Фима Гольберг, которого я помню почти мальчиком, писал в то время стихи. Я запомнил одно из его стихотворений и чувствую себя в положении легендарного попугая, который затвердил несколько слов на языке уже исчезнувшего народа. Исчезнет попугай — и нет ничего! Я единственный в мире человек, который помнит эти стихи.
Но Ефим оставил о себе память в литературе не только устной поэзией. Он стал известен, как талантливый представитель очерковой прозы такими книгами, как, например, «Деревенский дневник», «Зеленое дерево искусства». Стихи же его я сейчас процитирую. Они стоят того. Это — воспоминание о ночи у костра в Кратове во время прогулки нашей компании в Подмосковье. Итак: