К четырем-пяти годам наша дочка превратилась в столь прелестное существо, что на ее фотографию тех лет я гляжу и не могу наглядеться.
Спецкор рассеянный, в одном черном штиблете
Я со всех сторон слышал, что долг каждого художника — обязательно пройти через работу в газете. Здесь, дескать, и познается жизнь во всех ее измерениях. «Что ж, — решил я, — буду газетчиком!»
Мой новый зять Анатолий Ковалев — сестра вышла замуж второй раз — помог мне. Он попросил свою приятельницу, старого члена партии, Шеломович, направленную в порядке укрепления главным редактором газеты «Большевистский путь» в Миллерово Ростовской области, взять меня к себе спецкором. Она согласилась, и летом 1935 года я поехал в Миллерово.
Так начался мой путь газетчика. До сих пор помню, как я просил Шеломович не посылать меня одного, а придать какому-нибудь опытному журналисту, чтобы он мне помог, я же ничего еще не понимаю в журналистике. Она в это время диктовала машинистке: «Направляется… такой-то… сроком…» Я получил свою первую командировку и пошел в гостиницу, полный мыслей: как я справлюсь один? Передо мной — жизнь, обширная, безмерная… Как найти то, что надо газете? И как возбудить к себе уважение, чтобы мне говорили правду? В гостинице я попросил разбудить меня в два часа ночи — к поезду. Просьбу мою выполнили, да вот беда! Света нет. Полгорода по какой-то причине выключили. В темноте кое-как одеваюсь, обуваюсь и иду по темному городу на вокзал. Это был 1934 год. В темноте нашел вагон, взобрался на верхнюю полку, попросил разбудить меня на станции Тацинской — и уснул.
Проснулся я от девичьего пересмеивания внизу. Я шевельнулся. Смех усилился. Я глянул вниз, чего они смеются? Спустил ноги — смех стал гомерическим. И что же я тогда увидал? Боже! В темноте, когда я собирался, размышляя о своем первом выходе в жизнь, о том, чтобы быть серьезным, не показаться смешным — я надел разные штиблеты! На одну ногу желтый, на другую — черный! Каким же я выглядел шутом перед своим выходом в настоящую жизнь. Так я и вышел на станции и пошел, загребая пыль своими черно-желтыми штиблетами. Скоро я поправил дело, купив дешевенькие парусиновые туфли, но моему самолюбию был нанесен жестокий удар!
На казачьем хуторе, куда я попал, были, в основном, старики, женщины и дети. Ведь это было время, когда на Дону и на Кубани крепко поработала комиссия Кагановича. Она поработала настолько крепко, ломая пресловутый «кулацкий саботаж», что многие хутора и станицы вовсе обезлюдели.
Многие мужчины, еще с Первой мировой войны участвовавшие в русском экспедиционном корпусе во Франции, попали затем в «иностранный легион» и теперь топтали пески в Африке, часть их осела в Париже, где они работали шоферами или потрясали парижан своей удалью и тоской в отчаянной пляске.
А здесь их семьями руководил «десятитысячник», донецкий шахтер Ларион Иванович Сенчихин. Небольшого роста, худенький, подвижный, он всюду поспевал, и казаки — и стар и мал — слушались его беспрекословно. Мужиком он был хозяйственным и для «своего» колхоза готов был на самые смелые комбинации. При мне директор районного отделения Госбанка мучался сомнениями: «Предлагает Сенчихин обмен: телку на амбар. Дело, вроде, верное — телка хороша, но нет ли в этой сделке у него какой-либо задней мысли?»
Сенчихин организовал в своем колхозе дом отдыха. Это была новинка из новинок.
А государственная машина тем временем работала. МТС, машинно-тракторная станция, давала колхознику технические средства для обработки земли — машины. Политотделы при ней обеспечивали идеологию, то есть доказывали, что это очень удобно для сельского труженика. Но за работу надо было платить, и гребли МТС с колхозов несусветно и крепко. А там наступала очередь уполкомзагов — уполномоченных по заготовкам. Колхознику же оставалось всего ничего. В политотделы были брошены значительные силы. Встретил я одного начальника, профессора Коммунистической академии. Он посетовал:
— До сих пор знал только французский и английский, теперь изучаю третий язык — матерный.
А результат?
Помню, ехал я как-то мимо поля. Странная вещь, заросло оно осотом и лебедой почти по пояс, и ездит по полю вроде бы сеялка. Подошел ближе. Точно, сеялка. Идет сев. Формально все правильно. Едет сеялка, пригибает высокие стебли сорняка, зерно высыпается как положено в сорняк. Случился тут старый казак — тогда лампасы были не в моде, старались их скрывать. Но у него были на штанах старые. Он мне показал на поле с какой-то жалостью, удивлением, болью и сказал:
— Во, наедимся хлебушка!
«Да-а, — подумал я, — жди здесь урожая!» Но в то время я был далек от обобщений.
Помню одно свое путешествие с уполкомзагом. До сих пор не могу его забыть, это была сплошная поэзия! Пароконка, тачанка, рыжий кучер, уполкомзаг — мы проехали с ним километров полтораста… Едем, разговариваем… Проплывают мимо хутора, станицы. Вот река, паром. Нам предлагается самим браться за проволочный трос и, перехватывая его руками, тянуть со дна реки, откуда он появляется весь в водорослях, в тине… Какой мир в душе, какая благость… И невдомек мне, заезжему человеку, что на этих, казалось, мирных полях разворачивалась одна из величайших трагедий человечества — отрыв земледельца от земли!
А я писал в газету о фактах. Были грустные, были забавные, в картину же общую они не складывались или, вернее, складывались, но в то, что хотели видеть «там».
С питанием было крайне скудно, но я не унывал. Я писал, писал и даже выступал на районных слетах. Однажды я оговорился, полностью вывернув наизнанку смысл того, что я хотел сказать. Вместо «мы наступаем на кулака», я сказал горячо, с настроением «кулак наступает на нас, но мы сопротивляемся». Очень я тогда переживал — вдруг прицепятся и посадят? Слава Богу, пронесло.
Помню, ночевал я как-то на одном хуторе. Разговорились с хозяйкой, пожилой казачкой. Узнав, что я почти на десять лет старше Любы, она ойкнула и спросила:
— Как же она-то за старика пошла?
Я сперва не понял, и только потом сообразил, что старик — это я…
Осенью я вернулся в Москву. С Сенчихиным мы переписывались. И именно ему был посвящен мой первый в жизни рассказ: «Рассказ о тощем председателе». Краткое его содержание: внешне не броский, тощий человек, оказавшись председателем колхоза, вывел его в передовые. Район делегировал его на съезд колхозников в Москву. Но старики запротестовали: негоже столь невидному человеку представлять такой хороший колхоз. И решили: в кратчайший срок сшить ему пышную шубу, чтобы хоть так подправить природу. Сказано — сделано. Обряженный в новую шубу председатель едет на станцию. Но притаившийся в кустах враг, которого председатель снял с прежнего поста, стреляет в него. Однако пуля, попав в складки толстой подкладки шубы, не причиняет тому вреда. Рассказ заканчивался сентенцией председателя: «Толстеть нам еще рановато».
Сперва были пышки
Я разнес рассказ в несколько журналов, никак не надеясь на успех. И вдруг узнаю: мое произведение принято в «Колхозник»! Надо знать, чем в то время был этот журнал, недавно основанный А. М. Горьким. Престижный из престижных! Легенда говорила, что три редактора должны были прийти к единому мнению, прежде чем рукопись посылалась в святая святых, в Горки, к самому великому Горькому. По тем временам это была неслыханная удача! Я опрометью кинулся в «Огонек», к Ефиму Зозуле. Так, мол, и так — принят «самим»! Лучше бы я это не рассказывал! Узнав о мнении М. Горького, Зозуля еще сильнее вцепился в рассказ и назад мне его не отдал. Плача и стеная, я вынужден был рассказ из «Колхозника» снять. Напечатан он был в библиотеке «Огонька», в сборнике произведений молодых писателей.
Из журналистской поездки я вывез еще кое-что. Замысел своей первой самостоятельной пьесы «Свадьба». Содержание: два соперничающих колхоза — казачий и иногородний «хохлацкий». Двое молодых людей. Она — из казачьего, он «иногородний». Вопрос: кто к кому пойдет после свадьбы? Идти к юноше, к «иногородним», — не положено, ему «пристать в зятья» — последнее дело. Это значит признать себя нищим, неполноценным. К тому же девушке уходить из своего колхоза не позволяет гордость хорошего работника и т. д. Сюжет, в общем, я первым ввел в обращение.