Доктор подался назад и прижался к спинке дивана. Улыбка сползла с его лица, веки опустились.
— Зачем это вам? Вы хотите еще и насмеяться надо мной?
— Никому не доставит радости над вами смеяться, —сказал старпом. — Вам хотят помочь выбраться из ямы. Поймите, что так дальше жить нельзя. Наказывать вас надоело — у вас и так уже четыре выговора. Bce за пьянство и связанные с ним прогулы. Этих выговоров вполне достаточно, чтобы уволить вас. А терпеть ваше поведение уж нет никаких сил...
— Я понимаю, — сказал доктор. — Я хорошо понимаю. Меня терпеть трудно... Что ж, гоните!
— Да выгнать вас проще всего! — крикнул капитан. — Только куда вы после этого денетесь?
— С голоду не умру, смею вас уверить...
— С голоду не умрете, так от пьянства под забором околеете! — снова крикнул Сергей Николаевич. — У вас кроме водки остались какие-нибудь интересы в жизни?
Доктор молчал.
— Молчите? Ни черта у вас не осталось... — Вы представляете, какую мы вынуждены будем дать вам характеристику при увольнении? — спросил старпом.
— Уж какую вы мне дадите характеристику — я представляю, — сказал доктор. — У вас ко мне личная антипатия. Не знаю только, какой я мог подать к этому повод...
— Вы еще не знаете... — поморщился капитан. — Вы все прекрасно знаете! Вы знаете, сколько старпому приходилось с вами работать: и уговаривать, и наказывать, и возиться с вами... И все — как в стенку лбом. Вы лицо командного состава, а вам нельзя поручить ни дежурства по судну, ни общественной работы, ни черта лысого! У вас повариха уже два месяца не проходила осмотра на бациллоносительство — вы хоть это знаете?
— Некогда послать...
— Ах, вечно эти объяснения, — махнул рукой капитан. — Ну, старший помощник, что будем делать?
Старпом пожал плечами.
— Балласта у нас и так достаточно. Непьющего причем.
— Ну, а вы как думаете? Скажите откровенно, что с вами делать? — обратился капитан к Иллариону Кирилловичу. Тот молчал. — Ну скажите: вы можете взять себя в руки или все уже потеряно? — снова спросил Сергей Николаевич. — Что вам мешает? Что заставляет вас пить? Почему вы так бесповоротно летите в пропасть?
Доктор откинул голову на спинку дивана и плотно сжал челюсти. Он прижал ладонь к глазам, и вдруг часто задергалась его интеллигентная бородка, горло, плечи... Капитан отвернулся к столу. Стартом достал записную книжку и уперся в нее глазами. Наверху радист включил трансляцию, и каюта наполнилась механическими звуками фокстрота. Капитан резко вывернул ручку динамика. Доктор опустил руку. Глаза у него стали большие, красные и сухие.
— Можно, я еще раз попытаюсь? — тихо спросил он.
— Можно, — так же тихо сказал Сергей Николаевич. — Только этот раз будет уже последним. Идите спать. Не шатайтесь по палубе — это противно.
— Я пойду, — произнес доктор и поднялся. — Мне очень тяжело, Сергей Николаевич. Тяжело еще и потому, что я понимаю, какие доставляю вам неприятности. Попытайтесь меня если не понять, то хотя бы простить в душе...
— Идите, идите, — сказал капитан. — Вы сами попытайтесь себя понять.
Перед рассветом «Градус» вышел из Усть-Салмы. Жизнь текла привычным чередом — вахта, приборка, завтрак, судовые работы... Боцман собрал матросов на палубе у носового трюма и в десятый раз растолковывал, как снимаются буи и вехи. Васька Ломакин, матрос своенравный и недисциплинированный (не бывавший еще на военной службе), слушал боцмана со скучающим видом. Он плавал на «Градусе» третью навигацию, и вся эта нехитрая, хоть и трудоемкая, техника была ему знакома, как употребление ложки. Когда боцман полезет на буй снимать фонарь — он, конечно, позовет с собой его, Ваську, потому что ему не надо ничего объяснять, показывать — мол, подержи это, отверни то, отдай скобу, вытяни сигнальный конец... Васька сам знает, в каком порядке что делать. Он и ведет-то себя немножко нахально, потому что уверен в собственной незаменимости. Ему простят то, за что, скажем, Витьке Писаренко вкатают выговор, да еще заставят три дня гальюны драить.
Витька слушает боцмана со вниманием, стараясь основательно усвоить смысл механики этого дела. Ему тоже хочется побывать на всхлипывающем, болтающемся, как ванька-встанька, буе, и он иногда бешено завидует Ваське. Но завидуй не завидуй, а если опыта и сноровки не хватает — ничего не попишешь. Приходится оставаться на палубе, работать с тросами и растаскивать по палубе металлические, обросшие тиной горшки вех, грязные, ржавые якорные цепи и чугунные лепешки якорей.
Абрам Блюменфельд тоже слушает боцмана, но до него мало что доходит из этих объяснений. Мысли Абрама сейчас далеко — на тихой улице, где за непроницаемыми кустами сирени и дикого боярышника укрылся почерневший от старости одноэтажный домишко. В этом трогательном домике живет медсестра Маруся из городской больницы, а чувства Абрама к ней запечатлены у него на плече в виде проткнутого кинжалом синего туза. Маруся ничего еще не знает о существовании туза, — ее отношения с Абрамом развиваются неторопливо и целомудренно, как в толстом благополучном романе. Весной они ходили вместе в кино и в музей. Летом, в те редкие дни, когда Абрам бывал в городе, они гуляли в паркe. Осенью стали снова ходить в кино, в музей и один раз пошли на концерт московского артиста Аркадия Алмазова. Прельстились яркой афишей. Иногда Абрам позволял себе многозначительно вздыхать, прощаясь с Марусей — чтобы мaмa не заметила — в двух кварталах от дома. Но разве девчонка в восемнадцать лет может понять, что значат вздохи двадцатилетнего мужчины, что значат вздохи матроса!.. А лезть на буй Абрам не стремился. Там ему нечего было делать — разве только ферму разломать на брусочки. Его могучие руки нужны были на палубе. А здесь работа простая, да и второй помощник всегда покажет, что и как делать.
Еще на трюме сидели Александр Черемухин и Юра Галкин — два рулевых, привлеченных по авральному случаю к палубной матросской работе. 0ба они тоже слушали боцмана внимательно. Юра слушал потому, что ему хотелось работать как можно лучше, и, кроме того, он очень уважал боцмана Ваню Хлебова как человека и верил ему. А Черемухин уважал в Ване Хлебове только боцмана, непосредственного начальника палубной команды. Он считал Хлебова человеком серым и ограниченным и в душе решил, что Ваня так и помрет боцманом, хотя вслух этого не высказывал — во избежание неприятностей. Несмотря на свои девятнадцать лет, Черемухин уже не любил ссориться с начальниками. Внутренне он оправдывал себя тем, что ему нужна хорошая характеристика для поступления в институт. Институт он себе еще не выбрал, но уже точно знал, что через год, набрав достаточный рабочий стаж, он в какой-нибудь институт поступит. На «Градусе» Черемухин уважал только капитана и немного — второго помощника. Все остальные виделись ему людьми незначительными. Даже умный, интеллигентный доктор Илларион Кириллович не вызывал в нем уважительных чувств — слишком уж он был слаб и жалок. Черемухин не любил слабых и считал, что мудро поступали те народы, которые бросали в пропасти хилых младенцев. Но он давно уже понял, что за такие взгляды больно бьют.
Наконец боцман кончил занятие, сказал, что клинья, которыми вехи заклинены в бакенах, надо не разбрасывать по палубе, а складывать в определенное место, и распустил команду. Боцман решил зайти ко второму порасспросить о некоторых общих вопросах и уже направился в сторону кормовой надстройки, но второй помощник в этот момент сам вышел на палубу.
— Как дела, Ваня? — дружелюбно спросил Владимир Михайлович.
— Все в порядке, пьяных нет, — ответил боцман традиционной шуткой. — Мы сначала будем вехи снимать или буи?
— Буи, надо полагать. Оказалось, нам четыре буя снимать придется. Еще Плещеевская банка прибавилась. Как раз за два захода и отбуксируем их в Усть-Caлмy.
— На весь день занятие, — прикинул боцман.
— Думаю, что и на вечер. А с завтрашнего дня вехами займемся.