Мраморнов лежал на застеленной кровати в синем спортивном костюме и читал. Он даже и не сразу поднял глаза на Любу, хотя на ее робкий стук в дверь ответил своим баском: да-да, и она целых полминуты смотрела на него. Седой, красивый. Теперь в очках. Но они к лицу. Такое оно значительное, интеллигентное. Стройный, поджарый. Совсем не старый. Еще лучше, чем был. Наконец взглянул:
— Вы к кому?
Она сглотнула комок и постаралась улыбнуться:
— К тебе. Не узнал? Что это ты — разболелся? А я гостинцев привезла.
Она застенчиво придвинула сумку к ножке кровати.
— Ты-ы? — он даже сел. — Дорогой мой человек, как обрадовала!
Ну и поставили они цветы в трехлитровую банку, распаковали гостинцы, попили вместе чаю, поговорили по душам. Она ему про Евангелие все рассказала и подарила: на, читай.
Потом гуляли по санаторию — бывший парк князей Юсуповых. На скамеечке сидели под прудком, заросшим тиной. Расстались только перед самым ужином, когда пришла какая-то суровая женщина в белом халате и объявила, что посетителям пора покинуть территорию.
Люба и попрощалась — до завтра. Она шла как пьяная, и блаженная улыбка, казалось, была больше всего ее существа. Она не понимала, куда она идет и, спохватившись, стала спрашивать редких встречных, где здесь можно было бы ей переночевать. Наконец бледная худая женщина с печальным лицом сказала ей: «Пойдемте» и привела ее в двухэтажный барак, где жила в крошечной комнате с раковиной и двумя кроватями, которые занимали почти все жизненное пространство.
— В санаторий приехали? — спросила она, когда они сели пить чай.
Люба кивнула. Ей не хотелось говорить — ей казалось, что она может расплескать какое-то драгоценное сладкое вино, сделанное где-то там, на небесах, и переполнявшее ее до самых краев, и она чувствовала себя кувшином, которому доверили хранить этот чудесный напиток.
— К мужу? — поинтересовалась женщина.
Люба робко кивнула.
— А вот у меня муж… объелся груш. Ищи-свищи. Ушел к молодке. Ни кожи у нее, ни рожи, только возраст.
Но Люба глядела на нее, улыбаясь, словно не разделяя ее горечи.
— Им, мужикам, одно только и нужно. Ни сердце им не нужно, ни душа, ни ум, ни… Кобели! — махнула рукой женщина, все же пытаясь вовлечь Любу в разговор.
Но в глазах той сияли такой мир и блаженство, что женщина невольно и сама почувствовала прилив спокойствия.
— Укладывайся, — вздохнула она. — Бог с ними, мужиками-то. И без них жить можно. Даже иногда еще лучше без них.
А потом, поворочавшись, минут через пять прибавила:
— А все вот любим же мы их за что-то. Они такие, а мы любим…
Наутро Люба расчесала волосы, слипшиеся в мелкие колтуны и колтунчики, — они взлетели множеством мелких кудряшек, освежила свой облик белым тонким шарфиком, которым перевязала голову, и в новом васильковом платье отправилась в санаторий.
Мраморнов ее уже поджидал — сидел у входа в корпус в плетеном кресле с Евангелием в руках, время от времени поглядывая на ворота.
Увидел, пошел навстречу, пожал руку, поцеловал в лоб. Пошли бродить по парку, беседуя. Много о чем поговорили. Хороший такой разговор, значительный. Наконец он сказал:
— Знаешь, у нас обед, ты посиди у меня в комнате, а я пойду пожую и тебе принесу.
Привел ее в комнату, дал в руки книгу:
— Почитай, пока меня не будет, и не скучай, — и ушел.
Любе жалко было тратить время и душу на чтение, когда она могла надышаться всем тем, что окружало Мраморнова и имело к нему касательство. Вот — халат сине-черный махровый, чудный халат, необыкновенный такой, Петр надевает его, ходит в нем, лежит. Сюда его привез, нужная это ему вещь, а всякая нужная вещь становится похожа на своего хозяина. Вот — книга его, которую он здесь читает. И когда Люба вошла, а он ее еще не заметил, и тогда читал. Братья Вайнеры. Детектив. Хороший, наверное. Петр плохое не стал бы читать. «Место встречи изменить нельзя». Действительно, что судьбою назначено, того человеку не переиначить…
Тут дверь распахнулась, и на пороге возникла полная дама с красивым, хотя и несколько одутловатым лицом, и с белыми обесцвеченными волосами. Несмотря на голубой спортивный костюм, который обтягивал мощную фигуру, лицо ее было сильно накрашено, особенно выделялись ее лиловые с перламутром губы. И как бы Любе ни хотелось принять ее за санаторскую администраторшу, она тем не менее сразу признала в ней ту, двадцатилетней давности, блондинку с набережной, ту, с золотым пояском, а значит, нынешнюю супругу Мраморнова.
— Ой, — сказала та, — я туда попала-то? — Она вновь приоткрыла дверь и взглянула на номер. — А где Петр Дмитриевич?
— На обеде, — как-то сразу сжавшись, ответила Люба.
— На обеде он, а я ему тут целый термос домашнего бульона принесла. Курицу в фольге. Как у вас тут кормят?
Она раскрыла огромную сумку и стала выставлять на тумбочку и на стол банки, банки, термосы, бутылки, выкладывать свертки.
— Холодильник-то тут у вас есть?
Люба пожала плечами.
— А процедуры какие ему тут сделали? Я договорилась с начальством, что поживу здесь с ним. Проплатила уже, вот — платежка у меня есть. — Она порылась в сумочке и стала показывать Любе какую-то бумажку. — Все равно одна кровать у него пустует. А питание у меня вообще свое.
Меж тем на пороге возник Петр Дмитриевич:
— Зинаида, ты тут какими судьбами? В такую даль! Ну, зачем?
— Подумала, может, ты скучаешь, да и вообще — лежишь бесхозный. А я погляжу — за тобой ухаживают…
Она стрельнула глазами на Любу.
— Я ей только что платежку показывала, я ведь к тебе надолго. Буду тут с тобой вместе в санатории… Присматривать.
— А, Любовь Ивановна, вы еще здесь? — Мраморнов вдруг засуетился, даже глаза у него забегали. — Пойдемте, я вас провожу, там и договорим. А ты тут располагайся, Зина, отдыхай с дороги.
Легонько тронул Любин локоть, они вышли.
— Вот, дорогой мой человек, видишь, как все обернулось-то… Жена приехала. Не ждал ее, не звал. Как это в песне поется — «не жалею, не зову, не плачу». Думал я, еще мы с тобой здесь побродим да побеседуем. Вопросы жизненные, философские обсудим. Темы-то какие ты мне задала важные. Ух, масштабные темы! Молодчина ты! Всегда была молодцом, хоть и растяпа. Помнишь, как я тебя называл? Но Зинаида моя, ты пойми, очень ревнивая. Такую сейчас разведет разлюли малину: кто, да что, да как, да зачем… Ладно. Перед смертью, как говорится, не надышишься. Поезжай к себе. Я тебе все отпишу. Ты живешь-то где? По нашему, по старому адресу?
— По старому, — кивнула Люба.
— Ну и добре. Спасибо тебе.
Он пожал ее руку и хотел было поцеловать в голову, но вокруг было много санаторских: они отобедали и вышли подышать свежим воздухом, и он, показав на них глазами, сказал ей:
— Ну не будем рисковать, — но все же сложил губы так, как будто целует, и чмокнул воздух.
Но и от этого — неосязаемого — поцелуя Люба вспыхнула, лицо и уши у нее стали гореть и даже жечь, а ноги подкашиваться.
— Прощай, — крикнул ей вдогонку Мраморнов и скрылся.
Честно говоря, Люба не помнила, как она добралась до вокзала, и лишь когда уже села в поезд — плацкартный вагон, боковое место, духота, шум, пьяные солдатики, — только тут стала понемногу приходить в себя.
Ей было грустно, хотелось плакать, и хотя слезы уже катились по ее щекам, ей хотелось плакать еще и еще. Словно весь тот благоуханный и блаженный напиток, который она бережно носила в себе вчера, должен был пролиться слезами и течь долго, долго, заливая собою весь мир. И лишь после этого можно было бы жить дальше.
Она сидела на жесткой полке и смотрела в ночное окно. В конце концов ну что же, она ведь ехала выполнить свой христианский долг. И она его выполнила. И она любит Мраморнова уже не как жена, не как женщина, а как христианка. И он это оценил. Она поняла по его глазам. И вообще — он был так внимателен, так нежен с ней…
Может быть, он все-таки любит ее? Продолжает любить, несмотря ни на что? То есть жена сама по себе — крест жизни, а она — сама по себе — вестница неба? И вот они — он и она — такие две разлученные в этом мире души, и она почти физически чувствует эту мощную связь между ним и собой, между санаторским корпусом и своим удаляющимся от него поездом. Эта тяжелая грохочущая и разматывающаяся, но не обрывающаяся цепь…