Я был голоден с пути, согласен даже на кусок хлеба, а потому не вдался в обсуждение «заказа». Воронин велел приготовить отбивные со свежей картошкой.
Свернигора взял мясо и вышел из землянки.
Воронин, глядя ему вслед, любуясь его крепкой фигурой, неторопливым морским шагом и покачивающейся корабельной походкой, сказал:
— Ну, и плут же! Не могу с ним серьёзно говорить! То ли он играет, актёрничает, то ли на самом деле такой. И сержусь на него, и люблю его. В нем есть всё-таки что-то замечательное! Ты вот поговори с ним разок, разгадай-ка его!
— Меня он заинтересовал ещё в прошлый раз, — ответил я. — Раненый, истекая кровью, он смотри какие слова сказал военфельдшеру: «У кого сердце бьётся за Родину, тот не может умереть!» Какие слова, а?
— Хорошие.
— Золотые слова, Воронин! Парень он хороший, только озорник. Но озорство это у него пройдёт. Повоюет месяца два, познает трудности войны и станет бесценным солдатом.
— Да, — задумчиво протянул Воронин, — на высотке «Брат и сестра» он хорошо себя показал…
В это время на оборону батальона обрушилась артиллерия противника, ему начали отвечать наши батареи, и непрекращающимся гулом наполнился лес.
К двум часам дня огневой поединок прекратился, и я вернулся в землянку Воронина. Она вся была засыпана песком. Весь в пыли был и комбат. Он только что вернулся из второй роты, которой особенно досталось от вражеской артиллерии. Там были и убитые, и раненые. Воронин был в подавленном состоянии, и мы молчали. Потом его вызвали к телефону, он долго разговаривал.
В землянку вошёл Свернигора, доложил, что обед готов. Воронин молча кивнул ему. Свернигора стал накрывать на стол, потом ушел в «камбуз», принёс сковороду с ломтями поджаренного мяса и мелкой свежей картошкой и сел у порога.
Я дождался, когда Воронин закончит телефонный разговор, и мы сели обедать. Комбат съел кусочек мяса… и бросил вилку на стол.
— Нет, не могу есть! Нет аппетита.
— Вы и вчера почти ничего не ели, — сказал Свернигора.
— Ну, и чёрт со мной! На войне не обязательно обедать каждый день! — не без раздражения ответил комбат.
— Зря огорчаетесь, — сказал Свернигора. — Убитые и раненые будут каждый день… А кушать всё равно надо. Как же не кушать?
Я почувствовал себя неловко, с трудом доел кусок мяса и положил вилку на стол.
— Ты ешь, капитан, ты с дороги, на меня не обращай внимания, — виновато сказал Воронин.
Надо было что-то сказать, и я сказал:
— Жарко!.. Мясо жирное!.. Вот если бы к нему было что-нибудь солёного или кислого…
— Это верно! Тогда бы и я поел. — И Воронин с укоризной посмотрел на Никиту Свернигора. — Чем шашни разводить в посёлке, ты бы лучше о комбате позаботился. Насчёт кваску бы подумал, или, скажем, о свежепросоленных огурчиках. Вот это была бы забота о живом человеке!
Свернигора вскочил с места.
— Тогда, может быть, обед вам подать немного попозже?.. Я достану огурцов!
— Достанешь! — протянул Воронин.
— Ей-богу, достану! — загорелся Свернигора. — Вы только прикажите!..
— Рядовой Никита Свернигора, — смеясь сказал Воронин, — приказываю к ужину достать солёных, а ещё лучше — свежепросоленных огурцов!
— Есть! — щёлкнув каблуками, широко улыбаясь, ответил Свернигора.
— Выполняйте! — сказал Воронин.
Свернигора стал убирать со стола. Я и комбат закурили и вышли наверх. Пока мы размышляли, в какую роту нам пойти, Воронина вызвали к телефону. Я остался ждать его под сосной. Вскоре мимо меня, с автоматом за плечом и тремя дисками на поясе, торопливо прошёл Никита Свернигора. Я спросил у него:
— Не в поход ли за огурцами? — Вид у него был геройский.
— За огурцами! — ответил он и скрылся в кустарнике.
Из землянки вышел встревоженный Воронин.
— Пойдём в первую роту, капитан. Гитлеровцы, видимо, что-то затевают. Нагнали баб на берег, пляж устроили, и ребята не знают, как с ними поступить. И учти, капитан, — понизив голос, взяв меня под руку, сказал он, — это после такого артиллерийского налёта!.. Где-то что-то они определённо затевают. Отвлекают внимание, дураков ищут. Я им сейчас, гадам, покажу!
До роты было не больше километра. Минут через двадцать мы уже были на месте.
Рота занимала оборону на «пятачке», по берегу, при впадении Тулоксы в Ладожское озеро. Здесь мы увидели такую картину: на той стороне, на пологом песчаном берегу загорало до тридцати или сорока женщин, столько же плескалось в озере и в реке. Полупьяные или совсем пьяные, они на ломаном русском языке горланили неприличные песни. Некоторые из них заплывали к нашему берегу, высовывались из воды, зазывали краснофлотцев на тот берег.
Три станковых пулемёта с разных концов нашего берега дали вверх несколько коротких очередей, и на той стороне такое поднялось: с воем и плачем, толкая друг друга, падая и поднимаясь, купальщицы бросились бежать в лес, оставив на берегу и свою одежду, и махровые полосатые и клетчатые полотенца, и патефон с заведённой пластинкой…
Весь день и вечер я и Воронин провели на берегу, побывали ещё в третьей роте. Чего только не придумывали гитлеровцы, чтобы деморализовать наших бойцов! Автоматы-пистолеты тогда для многих ещё были новостью, и они, ведя беспорядочную стрельбу разрывными пулями, дающими двойной звук, создавали видимость «окружения». Широко они использовали ракеты и выпускали их десятками, всех цветов и с разных мест. Очень часто то тут, то там гитлеровцы во всё горло начинали орать «Аля-ля-ля», делая вид, что идут в атаку, форсируют реку. Порой с той стороны метали гранаты. Но спокойствием отвечал наш берег.
В двенадцатом часу ночи мы вернулись на командный пункт батальона. Аппетит у меня был волчий. Основательно проголодался и Воронин. В землянке мерцала коптилка, в глубине землянки за полевым телефоном сидел связист и всё вызывал «помидору», и Воронин, крикнув Никиту Свернигора, с удовольствием потёр руки, сказал:
— Поедим же сейчас огурчиков! Жаль, что нет помидоров. Салатик бы сделали…
Зашуршала плащ-палатка, и в землянку просунулась голова часового.
— А Свернигора нет, товарищ капитан. Как с обеда ушёл, так и не приходил ещё. Не знаем, что даже подумать. Может быть, кока разбудить, ужинать, наверное, хотите?
— Кто это? — спросил Воронин.
— А это я, часовой, комендор Алексеев.
— Не узнал. Не приходил, говоришь? Не знаете даже, что подумать?
— Так точно, товарищ капитан. Сказал, что часа через два будет, а прошло уже целых десять. Не случилось ли что с ним?
— Скажи коку, пусть накормит нас, пусть и чайку принесёт, — оборвал разговор Воронин, и, когда заглохли гулкие шаги часового, он ударил кулаком по шаткому столу: — Будь неладны эти огурцы! И зачем это я отпустил его в посёлок?
— А далеко ли до посёлка? — спросил я, чтобы что-нибудь сказать.
— Близко. За это время можно было бы в Лодейное поле сходить и обратно вернуться.
В голову лезли всякие мрачные мысли (на войне всё может быть!), я чувствовал себя виноватым. Это я завёл разговор о «солёном и кислом», виноватым меня, по-моему, считал и Воронин, потому что он избегал моего взгляда и как-то даже недружелюбно косился в мою сторону, но в землянку с подносом в руке вошёл кок, накрыл стол, и мы сели ужинать.
Поужинав и принявшись за чай, мы снова заговорили о Свернигора. Комбат не на шутку забеспокоился о нём. Но, поразмыслив, что ночью он бессилен что-нибудь предпринять, сказал: «Утро вечера мудреней!», закурил и, не допив чай, лёг на койку.
Нам не спалось, где-то недалеко ложились снаряды противника, от каждого разрыва земля осыпалась с потолка, в землянке было душно, мы долго ворочались на своих койках, потом Воронин велел телефонисту узнать, куда бьют гитлеровцы, тот вызвал «репу», но «репа» ответила, что бьют не по её участку, а по «помидоре», комбат повернулся на другой бок, и вскоре я услышал его свирепый храп и сам заснул.