Дом и дорога
Тема новой книги курганского прозаика, куда включены и ранее выходившие в Южно-Уральском и московских издательствах повести и рассказы, — духовное возмужание нашего современника, поиск им своего места в жизни и единственно важного дела. В путешествии сквозь мир молодой герой обретает чувство живой связи с современниками, осознает непреложную ценность понятий: дом, родина, долг, ответственность.
ДОМ
...И счастье дома находить.
Моей матери —
Валентине Гурьевне Веселовой
ТЕПЛО ЧУЖОГО ОЧАГА
Я встретил его ненастным осенним вечером в большом аэропорту, который, хотя давно распогодилось, все что-то мешкал и не выпускал самолеты.
Это был высокий, начинающий седеть мужчина с моложавым приветливым лицом. Он спокойно, с чуть заметной улыбкой разговаривал с провожатыми. Когда те заводили речь о своем, он отворачивался и с любопытством оглядывал зал. Он сразу располагал к себе. Было в нем что-то твердое, завершенное, и вместе с тем — какая-то неожиданная мягкость, не благодушие, нет, а широкое и открытое приятие всего.
Объявили о задержке рейса. Его рейса, как я догадался. Он невозмутимо выслушал объявление и с улыбкой отпустил своих провожатых: длить расставание дальше было неловко.
Итак, многолюдный закрытый аэропорт: неприкаянно слоняющиеся пассажиры, отпускники с их сетками и фруктами, скучающие командированные и хмельные командированные, задерганные матери, их дети, разметавшиеся в креслах, равнодушный голос, объявляющий о задержке или отмене рейса. И часть всего этого ты сам, заматеревший в сидениях постоялец аэропортов, привычно и тихо злящийся на погоду и Аэрофлот.
Как быстро, однако, все это стало бытом! Кажется, еще совсем недавно я улетал отсюда по льготному студенческому билету. Здешний аэровокзал был построен в начале 50-х годов (колонны, башенки, тяжелая лепнина) и походил на другие аэровокзалы эпохи архитектурных излишеств. Раньше он казался мне шикарным, огромным и почти ненужным: редкие пассажиры, слабо освещенные залы... Зимой нередко приходилось возвращаться в столицу полупустым самолетом. И вдруг (в какой-то совершенно определенный момент — вот что странно!) эти гулкие строения оказались тесными и мгновенно обросли длинными стеклянными павильонами, вроде бы просторными, но все равно тесными. А старые аэровокзалы с их убогими излишествами сразу съежились, посерели.
Мы все чаще летаем, сложился некий быт наших сидений в аэровокзалах, но все-таки эти дворцы по-прежнему остаются для нас холодными и чужими. Мы ведь живем и мыкаемся здесь, когда не летим, и потому дух аэровокзалов — это дух раздражения и скуки. Совсем не то железная дорога! Стоит лишь после долгой нашей зимы увидеть за пристанционными деревьями поезд, стоит только услышать в весеннем воздухе перестук колес или хриплый гудок, и сердце твое заходится в сладком предвкушении путешествия. В тесном купе, среди попутчиков, таких дружелюбных и таких расположенных к тебе, ты проникаешься духом дорожного братства, какой-нибудь незнакомый город с бледными фонарями и первым утренним трамваем или одинокая фигура на перроне вдруг с острой и непонятной тоской заставляют тебя задуматься о чужой жизни — мелькнувшей, пропавшей, а пейзаж за вагонным окном — редколесье или деревенька на косогоре — на короткий миг дарит тебе ощущение родины...
Я поужинал в ресторане и, не зная куда себя деть, занялся ревизией табачных и аптечных киосков. Курево и лекарства везде были одинаковы. Как и безобразные сувениры на лотках и в витринах: стеклянные и керамические уродцы, чеканка, деревянные ложки, гипсовые классики, пепельницы, пластмассовые цветы, кудрявый Есенин с тяжелой трубкой в зубах, медные классики, чугунные классики...
Газетный киоск закрывался. Хмурый продавец прятал в ящики свой товар, а худенькая девушка с бледным лицом смотрела на него чуть ли не в панике (ночь впереди, читать нечего!) и наконец вырвала из рук продавца несколько поэтических сборников и убежала довольная.
Я погулял, прочитал от корки до корки «Чехословацкую женщину», и теперь, исчерпав сюжет сидения в аэропорту, вполглаза наблюдал за пассажирами. Напротив меня в позе застенчивого мученика сидел взлохмаченный мужик. Вид у него был затравленный. Несколько часов назад он мелькал передо мной веселый, с живыми, все сильнее блестевшими, по мере того как он исчезал и появлялся из дверей ресторана, глазами, а потом стал вянуть, зевать... И вот он проснулся и с видом совершенно пропащего человека озирал зал. От его расточительной жизнерадостности ничего не осталось. Он был один на один со своим стремительно гаснущим хмелем, с растущей трезвостью, поскучневший.
А мой давешний знакомый, забросив за спину старенький портфель, прогуливался по залу все с той же безмятежной улыбкой. Его, кажется, ничто не могло пронять.
Неожиданно заголосили динамики, вспыхнули табло над стойками, началось движение, измученные пассажиры потянулись на посадку, и скоро аэропорт затих, выпустив в ночь все свои самолеты. Два рейса, впрочем, перенесли на утро. Среди горемык, которым предстояла ночь в аэровокзале, оказался и невозмутимый пассажир со старомодным портфелем. Я сидел в буфете, когда он с чашкой кофе остановился возле моего стола и коротким кивком попросил разрешения присесть рядом. Быть может, сейчас, подумал я, он наконец-то посетует на судьбу и Аэрофлот, но вдруг услышал:
— Странно, как все забывается... То есть, нет, как помнится все, всякая малость.
Не похоже, чтобы он был особенно разговорчив, но, по-видимому, что-то заставило его размышлять вслух.
Мы нашли полутемный закуток в старом здании аэровокзала, уселись перед застекленной дверью и достали сигареты.
— Не знаю почему, — он вздохнул, — пора, видать, приспела, только в последнее время я все чаще вспоминаю того мальчишку, каким был много лет назад, но смотрю на него как на незнакомого и, правду сказать, уже не узнаю его в толпе других подростков на старом монастырском подворье. Зато, странное дело, так остро, так отчетливо вижу выщербленные и множество раз перебеленные камни монастыря, тесовый навес вдоль южной стены, его замшелые доски... — Он был заметно взволнован. — Все чаще встают передо мной лица давних знакомцев, летят издалека их слабые голоса, а картина, которую я вижу так отчетливо, вдруг тускнеет, сжимается, застывает: осень, громыхающая где-то война и древний монастырь среди лесов, во глубине России...
Ворота за ними с лязгом закрылись, а они все оглядывались на человека у ворот — не то сторожа, не то конюха: в руках у него была уздечка. А этот сторож или конюх уже ковылял по грязному монастырскому двору, обходя лужи и припадая на одну ногу. И тут наконец они посмотрели туда, куда им следовало смотреть, и увидели директора ремесленного училища. Он стоял в выгоревшей гимнастерке и вертел в руках армейскую полевую сумку, которую многие из них уже знали. С этой сумкой он ездил по деревням, набирая народ в ремеслуху: останавливал парнишку на улице, говорил: «Готовим токарей-универсалов», — и, не спрашивая согласия, доставал из брезентовой сумки бумагу и записывал фамилию. Ему и говорить много не требовалось, потому что парни соглашались без лишних слов: уже одно было хорошо, что учить будут и харч добрый.
Директор прихрамывал, но не так, как сторож, а легко, почти незаметно, да при этом еще и старался скрывать свою хромоту. Рядом стояли двое мужиков — один, похожий на директора, тоже увечный, в полувоенной одежде, а другой — высокий, худой, с жилистой шеей — в очках и при галстуке. Была еще женщина. Правда, чтобы увериться в этом, надо было хорошенько приглядеться: ростом она была почти вровень с мужиками, широкая в кости, в длиннополом пиджаке с обвисшими карманами.