Ну, чего гнать, в самом деле! Когда они еще хватятся? Да если бы и тотчас хватились — где искать? Конечно, лучше бы лесом уходить, только лес был в другой стороне от дома. Но и стоять вот так одному посреди поля тоже не годилось. Очень ясно, будто со стороны, будто при ясном свете, увидел он, как стоит один среди пустых полей.

Ему бы отдышаться, отойти, а он снова бежал — обида и страх гнали его. Правда, он теперь не бежал, а шагал вприбежку, переходил с бега на шаг и старался не оглядываться.

Когда он наконец оглянулся, монастырь по-прежнему был рядом. Беглец с маху сел на землю и разревелся.

Сквозь слезы он, глядел на покинутый детдом и заставлял себя рассуждать спокойно. Все-таки он ушел далеко, монастырь теперь смотрелся темной горой — и уже нельзя было различить, где там башни или ворота. Над этой горой висели тяжелые грязные облака.

Пошли холмы, и монастырь пропал из виду.

Солнце скрылось. Из-за низких облаков на землю сочился холодный синеватый снег. Беглец остановился на мосту через ручей. Это был горбатый мостик с перильцами — такой маленький, уютный. Парни с девками, наверное, часто останавливались здесь поболтать. Где-то рядом была деревня: он видел сырые, осевшие стога, в березняке стучала телега и фыркала лошадь. Деревня была рядом, но ему не хотелось видеть людей. Он не ждал от них ни жалости, ни помощи. Да и чем они могли ему помочь? Доберется сюда кто-нибудь из преподавателей, а ему скажут: «Видели тут одного вашего...»

Свет меркнул, поднимался ветер, темные облака низко бежали над холмами. Молодой березняк, в котором стучала телега и фыркала лошадь, поначалу казался таким веселым, а теперь уже угрюмо темнел за спиной, а потом и вовсе пропал.

Справа беглец видел деревни, темные избы по буграм, но старался держаться дальше от жилья. Над ним носились какие-то птицы, но их едва было видно в сумеречном свете.

Шаги гулко отдавались в стылом воздухе. Это было странно. Там, у них, дни стояли сырые, была мокреть, а здесь под ногами звенела мерзлая земля. А ведь он вроде недалеко ушел.

Из-за облаков выкатилась луна, и земля сразу потемнела. Лишь тускло блестела под луной схваченная первыми заморозками трава.

Дорога с увала спустилась в лесок. Он был совсем редкий, и беглец не боялся заблудиться, но все-таки незаметно прибавил шаг. Он торопливо шагал сквозь лес, а луна, которая поднималась все выше и выше, теперь мелькала среди голых сучьев. На ходу он сорвал горсть ягод: они были холодные и горькие.

Лес кончился. Беглец поднялся на холм и снова оказался один в чистом поле — ни человека, ни жилья. Один, совсем один живой. Все вокруг было стылое, мертвое — седая, матово отсвечивающая трава, черные комья грязи, зеркально блестевшая вода в бочажках. Справа в темноте угадывалась деревня, там вроде бы даже мелькали огоньки — слабые, неуловимые. На вершине холма темнела большая мельница.

Он старался не вспоминать про училище, но и про свой холодный заколоченный дом тоже не хотелось думать. В монастырской келье он сейчас лежал бы под одеялом, а утром был бы горячий грушевый чай. Когда беглец видел деревенские огни, ему становилось веселей, но он все равно обходил их стороной. Там у людей была своя жизнь, не до него им было — взрослым, строгим, озабоченным, мрачноватым. Он вспомнил, как нехотя отдавали ему «должок» — сало и деньги. Небось одеяла у Каныги брали легко, не спрашивали, откуда они, говорили «сочтемся»...

Он долго шел низиной среди холмов и не заметил, как сбился с дороги. Если бы примета была верная, он бы не заплутал. Но приметы не было. Знал он лишь одно — в какой стороне дом.

Поднявшись на увалы, беглец совсем рядом увидел мельницу. Выходит, он начал кружить. Тут в самую пору было разреветься. Внизу лежала большая деревня, ее огоньки мигали светло и приветливо, а здесь на холме было холодно и ветрено. Он завидовал людям в теплых избах, но ненавидел их и боялся.

Логом шагалось легче, только он решил не спускаться: надо было держать направление. А так опять начнешь кружить ненароком. Ныряя по увалам и стараясь не выпускать из виду огни, беглец миновал еще две деревни. Последняя, совсем маленькая деревушка, так неожиданно вынырнула из темноты, что он отпрянул — пахнуло дымом, навозом, жильем.

А потом снова стало темно и пусто — ни людей, ни жилья. Но обида на людей у него прошла и страха не было. Сначала во тьме проклюнулся одинокий слабый огонек. А после пошли другие огни, тоже слабые, мутноватые, далекие. Они согревали беглеца, он жался к ним, и шагалось ему веселей.

Узкая ложбина незаметно перешла в глубокий овраг, склоны которого густо поросли тальником. Он старался идти краем оврага, чтобы не терять из виду огни. Но они все равно пропали. И тут овраг все круче стал забирать в сторону. Наверное, это была старица, сухое русло какой-то речушки.

Беглец продрался сквозь кусты тальника и осторожно ступил на дно оврага. Под ногами был лед. Он сделал шаг, и его обдало тиной. Попытался вырвать ногу из грязи, не устоял и упал грудью в ледяное крошево. Вправо, влево он ступал, все одно проваливался, в лицо летела грязь и било резкой болотной вонью. Он задыхался, цеплялся руками за кусты и снова проваливался в вонючую илистую воду.

Наконец он выбрался, сел на землю, привалившись грудью к глинистому откосу, и разревелся от беспомощности, холода, страха. Со дна оврага даже луну не было видно. Он сидел неподвижно, слезы текли по грязному лицу, и он ничего не мог с ними поделать.

Поднявшись наверх, он громко сказал: «Ладно!», — но услышал какой-то хрип, совсем чужой голос и не узнал себя. Наверху одежду сразу схватило ветром. Мальчик спрятал окоченевшие руки на груди, втянул голову в плечи и так пошел. А огней все не было, и луны тоже не было, и он снова был совсем один.

Потом ему вдруг сделалось тепло. Он уже не обижался на людей, которые погасили свои огни. Душа его оттаяла, он теперь любил всех, даже Викентия Львовича. Каково тому было ходить под дождем по деревням и искать одеяла? Он жалел старого воспитателя, потому что тот был весь какой-то неухоженый, пиджак у него был старый, галстук засаленный. Когда Викентий Львович волновался, то его красный кадык так и ходил на длинной худой шее. А Тимка славный. Он, должно быть, сейчас думает о нем. И Людмила Егоровна думает. Огоньков нет, и все равно тепло. И дом где-то рядом. А парни хоть и смеялись, но не обижали. И Чеботарь не обижался. Никто не обижался. А он ошибался. То есть он обещался. То есть, обижался... Мысли его мешались. Теперь он старался вспомнить, как звали кобылу, за которой ходил Василий Наполеоныч. У ней еще такое бельмо на глазу. Когда возили капусту, кобыла все время тянула в сторону.

Стало совсем тепло, только ноги не слушались, и очень хотелось спать. Внезапно он обнаружил, что стоит на коленях. Ему куда-то надо было идти, он это хорошо помнил, но не знал, куда. Колени у него были холодные, а руки в грязи. Он поднялся и увидел огни. Они качались, плыли и вдруг исчезли, точно провалились.

Когда он очнулся, перед ним дрожал одинокий слабый огонек, а других огней не было. Он снова упал на колени. Огонек был совсем рядом, дрожал, мигал, качался. И земля качалась и плыла, и как ногу не поставишь — все не так.

А свет был уже совсем рядом. Он тянулся к нему и никак не мог достать, потом услышал, как скребет ногтями по стеклу, хочет ударить в стекло, а оно уходит из-под руки, и глазам больно от света. И тогда он услышал:

— Мы уже и спать собрались, а тут стекло звякнуло. Глянула в окошко — поздний человек.

Говорила, должно быть, хозяйка: я ее не видел. Гостья в потертой шушунке сидела у стола. Зашла на минутку. Она даже шаль не сняла.

Я лежал на лавке, укрытый тяжелым ватным одеялом. Моя выстиранная одежда сушилась у печки. Я плохо помнил, как добрался сюда. Был какой-то одинокий огонек, я все шел и шел на него, он то пропадал, то вновь появлялся, я шел, разговаривал с собой, заговаривался, а потом — резкий свет, керосиновая вонь, запах жилья, чьи-то лица надо мной, какие-то люди... Помню, я все порывался им что-то сказать, объяснить, но язык меня не слушался. Правда, в речах моих и надобности не было, потому что меня не спрашивали: «Чей ты?» и «Куда идешь?»


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: