– Ну а потом как же все-таки вы от этих новых христиан убежали с своими искалеченными ногами и как вылечились?
– А потом я нашел в тех фейверках едкую землю; такая, что чуть ее к телу приложишь, сейчас она страшно тело палит. Я ее и приложил и притворился, будто я болен, а сам себе все, под кошмой лежа, этой едкостью пятки растравливал и в две недели так растравил, что у меня вся как есть плоть на ногах взгноилась, и вся та щетина, которую мне татары десять лет назад засыпали, с гноем вышла. Я как можно скорее обмогнулся, но виду в том не подаю, а притворяюсь, что мне еще хуже стало, и наказал я бабам и старикам, чтобы они все как можно усерднее за меня молились, потому что, мол, помираю. И положил я на них вроде епитимьи* пост, и три дня я им за юрты выходить не велел, а для большей еще острастки самый большой фейверк пустил и ушел…
– Но они вас не догнали?
– Нет; да и где им было догонять: я их так запостил и напугал, что они небось радешеньки остались и три дня носу из юрт не казали, а после хоть и выглянули, да уже искать им меня далеко было. Ноги-то у меня, как я из них щетину спустил, подсохли, такие легкие стали, что как разбежался, всю степь перебежал.
– И все пешком?
– А то как же-с, там ведь не проезжая дорога, встретить некого, а встретишь, так не обрадуешься, кого обретешь. Мне на четвертый день Чувашии показался, один пять лошадей гонит, говорит: садись верхом. Я поопасался и не поехал.
– Чего же вы его боялись?
– Да так… Он как-то мне неверен показался, а притом нельзя было разобрать, какой он религии, а без этого на степи страшно. А он, бестолковый, кричит:
– Садись, – кричит, – веселей, двое будем ехать.
Я говорю:
– А кто ты: может быть, у тебя бога нет?
– Как, – говорит, – нет: это у татарина бока нет, он кобылу ест, а у меня есть бок.
– Кто же, – говорю, – твой бог?
– А у меня, – говорит, – все бок: и солнце бок, и месяц бок, и звезды бок… все бок. Как у меня нет бок?
– Все!.. Гм… все, мол, у тебя бог, а Иисус Христос, – говорю, – стало быть, тебе не Бог?
– Нет, – говорит, – и он бок, и Богородица бок, и Николаи бок…
– Какой, – говорю, – Николаи?
– А ито один на зиму, один на лето живет.
Я его похвалил, ито он русского Николая Чудотворца уважает.
– Всегда, – говорю, – его поиитай, потому ито он русский. – И уже совсем было его веру одобрил и совсем с ним ехать хотел, а он, спасибо, разболтался и выказался.
– Как же, – говорит, – я Николаиа поиитаю: я ему на зиму пущай хоть не кланяюсь, а на лето ему двугривенный даю, итоб он мне хорошенько коровок берег, да! Да еще на него одного не надеюсь, так Керемети* бынка жертвую.
Я и рассердился.
– Как же, – говорю, – ты смеешь на Николая Чудотворца не надеяться и ему, русскому, всего двугривенный, а своей мордовской Керемети поганой целого бынка! Пошел прочь, – говорю, – не хочу я с тобой!.. Я с тобою не поеду, если ты так Николая Чудотворца не уважаешь.
И не поехал – зашагал во всю мочь; не успел опомниться, смотрю, к вечеру третьего дня вода завиднелась и люди. Я лег для опаски в траву и высматриваю: что за народ такой? Потому что боюсь, чтобы опять еще в худший плен не попасть, но вижу, что эти люди пищу варят… «Должнобыть, – думаю, – христиане». Подполоз еще ближе: гляжу, крестятся и водку пьют, – ну, значит, русские!.. Тут я и выскочил из травы и объявился. Это, вышло, ватага рыбная: рыбу ловили. Они меня, как надо землякам, ласково приняли и говорят:
– Пей водку!
Я отвечаю:
– Я, братцы мои, от нее, с татарвой живучи, совсем отвык.
– Ну, ничего, – говорят, – здесь своя нация, опять привыкнешь – пей!
Я налил себе стаканчик и думаю: «Ну-ка, Господи благослови, за свое возвращение!» – и выпил, а ватажники пристают, добрые ребята.
– Пей еще! – говорят. – Ишь ты без нее как запичкал ся.
Я и еще одну позволил и сделался очень откровенный, все им рассказал: откуда я и где и как пребывал. Всю ночь я им, у огня сидя, рассказывал и водку пил, и все мне так радостно было, что я опять на святой Руси, но только под утро этак, уже костерок стал тухнуть и почти все, кто слушал, заснули, а один из них, ватажный товарищ, говорит мне:
– А паспорт же у тебя есть?
Я говорю:
– Нет, нема.
– А если, – говорит, – нема, так тебе здесь будет тюрьма.
– Ну, так я, – говорю, – я от вас не пойду, а у вас небось тут можно жить и без паспорта?
А он отвечает:
– Жить, – говорит, – у нас без паспорта можно, но помирать нельзя.
Я говорю:
– Это отчего?
– А как же, – говорит, – тебя поп запишет, если ты без паспорта?
– Так как же, мол, мне на такой случай быть?
– В воду, – говорит, – тебя тогда бросим на рыбное пропитание.
– Без попа?
– Без попа.
Я, в легком подпитии будучи, ужасно этого испугался и стал плакать и жалиться, а рыбак смеется.
– Я, – говорит, – над тобою шутил: помирай смело, мы тебя в родную землю зароем.
Но я уже очень огорчился и говорю:
– Хороша, мол, шутка. Если вы этак станете надо мною часто шутить, так я и до другой весны не доживу.
И чуть этот последний товарищ заснул, я поскорее поднялся и пошел прочь, и пришел в Астрахань; заработал на поденщине рубль и с того часу столь усердно запил, что не помню, как очутился в ином городе, и сижу уже я в остроге, а оттуда меня по пересылке в свою губернию послали. Привели меня в наш город, высекли в полиции и в свое имение доставили. Графиня, которая меня за кошкин хвост сечь приказывала, уже померла, а один граф остался, но тоже очень состарился и богомольный стал, и конскую охоту оставил. Доложили ему, что я пришел, он меня вспомнил и велел меня еще раз дома высечь и чтобы я к батюшке, к отцу Илье, на дух шел. Ну, высекли меня по-старинному, в разрядной избе, и я прихожу к отцу Илье, а он стал меня исповедовать и на три года не разрешает мне причастия…
Я говорю:
– Как же так, батюшка, я было… столько лет не причащамшись… ждал…
– Ну, мало ли, – говорит, – что; ты ждал, а зачем ты, – говорит, – татарок при себе вместо жен держал?.. Ты знаешь ли, – говорит, – что я еще милостиво делаю, что тебя только от причастия отлучаю, а если бы тебя взяться как должно по правилу святых отец исправлять, так на тебе на живом надлежит всю одежду сжечь; но только ты, – говорит, – этого не бойся, потому что этого теперь по полицейскому закону не позволяется.
«Ну, что же, – думаю, – делать, останусь хоть так, без причастия, дома поживу, отдохну после плена». Но граф этого не захотели. Изволили сказать:
– Я, – говорят, – не хочу вблизи себя отлученного от причастия терпеть.
И приказали управителю еще раз меня высечь с оглашением для всеобщего примера и потом на оброк пустить. Так и сделалось: выпороли меня в этот раз по-новому, на крыльце, перед конторою, при всех людях, и дали паспорт. Отрадно я себя тут-то почувствовал, через столько лет совершенно свободным человеком, с законною бумагою, и пошел. Намерениев у меня никаких определительных не было, но на мою долю Бог послал практику.
– Какую же?
– Да опять все по той же, по конской части. Я пошел с самого малого ничтожества, без гроша, а вскоре очень достаточного положения достиг и еще бы лучше мог распорядиться, если бы не один предмет.
– Что же это такое, если можно спросить?
– Одержимости большой подпал от разных духов и страстей и еще одной неподобной вещи.
– Что же это такое за неподобная вещь вас обдержала?
– Магнетизм-с.
– Как?! Магнетизм?!
– Да-с, магнетическое влияние от одной особы.
– Как же вы чувствовали над собой ее влияние?
– Чужая воля во мне действовала, и я чужую судьбу исполнял.
– Вот тут, значит, к вам и пришла ваша собственная погибель, после которой вы нашли, что вам должно исполнить матушкино обещание, и пошли в монастырь?
– Нет-с, это еще после пришло, а до того со мною много иных разных приключений было, прежде чем я получил настоящее убеждение.