Я говорю:

– На что тебе две рюмки?

– Одна, – говорит, – для меня, другая – для тебя!

– Я, мол, пить не стану.

А он вдруг как бы осерчал и говорит:

– Тссс! Силянс! Молчать! Ты теперь кто? – больной.

– Ну, мол, ладно, будь по-твоему: я больной.

– А я, – говорит, – лекарь, и ты должен мои приказания исполнять и принимать лекарство. – И с этим налил и мне и себе по рюмке и начал над моей рюмкой в воздухе, вроде как архиерейский регент, руками махать. Помахал, помахал и приказывает:

– Пей!

Я было усумнился, но, как по правде сказать, и самому мне винца попробовать очень хотелось, и он приказывает. «Дай, – думаю, – ни для чего иного, а для любопытства выпью!» – и выпил.

– Хороша? – спрашивает. – Вкусна ли или горька?

– Не знаю, мол, как тебе сказать.

– А это значит, – говорит, – что ты мало принял, – и налил вторую рюмку, и давай опять над нею руками мотать. Помотает-помотает и отряхнет, и опять заставил меня и эту, другую, рюмку выпить и вопрошает: – Эта какова?

Я пошутил, говорю:

– Эта что-то тяжела показалась.

Он кивнул головой и сейчас намахал третью и опять командует:

– Пей!

Я выпил и говорю:

– Эта легче, – и затем уже сам в графин стучу и его потчую, и себе наливаю, да и пошел пить.

Он мне в этом не препятствует, но только ни одной рюмки так просто, не намаханной, не позволяет выпить, а чуть я возьмусь рукой, он сейчас ее из моих рук выймет и говорит:

– Шу, силянс… атанде, – и прежде над нею руками помашет, а потом и говорит: – Теперь готово, можешь принимать, как сказано.

И лечился я таким образом с этим баринком тут в трактире до самого вечера, и все был очень спокоен, потому что знаю, что я пью не для баловства, а для того, чтобы перестать. Попробую за пазухою деньги и чувствую, что они все, как должно, на своем месте целы лежат, и продолжаю.

Барин мне тут, пивши со мною, про все рассказывал, как он в свою жизнь кутил и гулял, и особенно про любовь, и впоследи всего стал ссориться, что я любви не понимаю.

Я говорю:

– Что же с тем делать, когда я к этим пустякам непривычен? Будет с тебя того, что ты все понимаешь и зато вон какой лонтрыгой* ходишь.

А он говорит:

– Шу, силянс! Любовь – наша святыня!

– Пустяки, мол.

– Мужик, – говорит, – ты и подлец, если ты смеешь над священным сердца чувством смеяться и его пустяками называть!

– Да, пустяки, мол, оно и есть.

– Да ты понимаешь ли, – говорит, – что такое «краса природы совершенство»*?

– Да, – говорю, – я в лошади красоту понимаю.

А он как вскочит и хотел меня в ухо ударить.

– Разве лошадь, – говорит, – краса природы совершенство?

Но как время было довольно поздно, то ничего этого он мне доказать не мог, а буфетчик видит, что мы оба пьяны, моргнул на нас молодцам, а те подскочили человек шесть и сами просят: «Пожалуйте вон», а сами подхватили нас обоих под ручки и за порог выставили и дверь за нами наглухо на ночь заперли.

Вот тут и началось такое наваждение, что хотя этому делу уже много-много лет прошло, но я и по сие время не могу себе понять, что тут произошло за действие и какою силою оно надо мною творилось, но только таких искушений и происшествий, какие я тогда перенес, мне кажется, даже ни в одном житии в Четминеях* нет.

Глава двенадцатая

Первым делом, как я за дверь вылетел, сейчас же руку за пазуху и удостоверился, здесь ли мой бумажник? Оказалось, что он при мне. «Теперь, – думаю, – вся забота, как бы их благополучно домой донести». А ночь была самая темная, какую только можете себе вообразить. В лете, знаете, у нас, около Курска, бывают такие темные ночи, но претеплейшие и премягкие: по небу звезды, как лампады, навешаны, а понизу темнота такая густая, что словно в ней кто-то тебя шарит и трогает… А на ярмарке всякого дурного народа бездна бывает и достаточно случаев, что иных грабят и убивают. Я же хоть силу в себе и ощущал, но думаю, во-первых, я пьян, а во-вторых, что если десять или более человек на меня нападут, то и с большою силою ничего с ними не сделаешь, и оберут, а я хоть и был в кураже, но помнил, что когда я, не раз вставая и опять садясь, расплачивался, то мой компаньон, баринок этот, видел, что у меня с собою денег тучная сила. И потому вдруг мне, знаете, впало в голову: нет ли с его стороны ко вреду моему какого-нибудь предательства? Где он взаправду? Вместе нас вон выставили, а куда же он так спешно делся?

Стою я и потихоньку оглядываюсь и, имени его не зная, потихоньку зову так:

– Слышишь, ты? – говорю. – Магнетизер, где ты?

А он вдруг, словно бес какой, прямо у меня перед глазами вырастает и говорит:

– Я вот он.

А мне показалось, что будто это не тот голос, да и впотьмах даже и рожа не его представляется.

– Подойди-ка, – говорю, – еще поближе.

И как он подошел, я его взял за плечи и начинаю рассматривать и никак не могу узнать, кто он такой? Как только его коснулся, вдруг ни с того ни с сего всю память отшибло. Слышу только, что он что-то по-французски лопочет: «ди-ка-ти-ли-ка-ти-пе», а я в том ничего не понимаю.

– Что ты такое, – говорю, – лопочешь?

А он опять по-французски:

– Ди-ка-ти-ли-ка-типе.

– Да перестань, – говорю, – дура, отвечай мне по-русски, кто ты такой, потому что я тебя позабыл.

Отвечает:

– Ди-ка-ти-ли-ка-типе, я магнетизер.

– Тьфу, мол, ты, пострел этакой! – и на минутку будто вспомню, что это он, но стану в него всматриваться и вижу у него два носа!.. Два носа, да и только! А раздумаюсь об этом – позабуду, кто он такой…

«Ах ты, будь ты проклят, – думаю, – и откуда ты, шельма, на меня навязался?» – и опять его спрашиваю:

– Кто ты такой?

Он опять говорит:

– Магнетизер.

– Провались же, – говорю, – ты от меня! Может быть, ты черт?

– Не совсем, – говорит, – так, а около того.

Я его в лоб и стукнул, а он обиделся и говорит:

– За что же ты меня ударил? Я тебе добродетельствую и от усердного пьянства тебя освобождаю, а ты меня бьешь?

А я, хоть что хочешь, опять его не помню и говорю:

– Да кто же ты, мол, такой?

Он говорит:

– Я твой довечный друг.

– Ну, хорошо, мол, а если ты мой друг, так ты, может быть, мне повредить можешь?

– Нет, – говорит, – я тебе такое пти-ком-пё представлю, что ты себя иным человеком ощутишь.

– Ну перестань, – говорю, – пожалуйста, врать.

– Истинно, – говорит, – истинно: такое пти-ком-пё…

– Да не болтай ты, – говорю, – черт, со мною по-французски. Я не понимаю, что то за пти-ком-пё!

– Я, – отвечает, – тебе в жизни новое понятие дам.

– Ну, вот это, мол, так. Но только какое же такое ты можешь мне дать новое понятие?

– А такое, – говорит, – что ты постигнешь красу природы совершенство.

– Отчего же я, мол, вдруг так ее и постигну?

– А вот пойдем, – говорит, – сейчас увидишь.

– Хорошо, мол, пойдем.

И пошли. Идем оба, шатаемся, но всё идем, а я не знаю куда, и только вдруг вспомню, что кто же это такой со мною, и опять говорю:

– Стой! Говори мне, кто ты? Иначе я не пойду.

Он скажет, и я на минутку как будто вспомню и спрашиваю:

– Отчего же это я позабываю, кто ты такой?

А он отвечает:

– Это, – говорит, – и есть действие от моего магнетизма; но только ты этого не пугайся, это сейчас пройдет, только вот дай я в тебя сразу побольше магнетизму пущу.

И вдруг повернул меня к себе спиною и ну у меня в затылке, в волосах, пальцами перебирать… Так чудно: копается там, точно хочет мне взлезть в голову.

Я говорю:

– Послушай, ты… кто ты такой! Что ты там роешься?

– Погоди, – отвечает, – стой: я в тебя свою силу-магнетизм перепущаю.

– Хорошо, – говорю, – что ты силу перепущаешь, а может, ты меня обокрасть хочешь?

Он отпирается.

– Ну, так постой, мол, я деньги попробую.

Попробовал – деньги целы.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: