Это продолжалось почти весь день — утолив голод булкой и чашкой кофе, он побежал на чердак и опять засел за свои писания. Работа была прервана только на время урока, пролетевшего так же быстро, как вчерашний. Стась снова заперся и, разгоряченный духовною жаждой, нетерпеливым желанием обратиться к сердцам тех, кто его еще не знает, впервые сделал несколько фрагментов, которые ему показались сносными.

Стась был далек от того, чтобы ими любоваться, как Базилевич своими с трудом, без вдохновения, с холодным сердцем состряпанными опусами, твердо веря, что ничего негодного не сотворит, — но он сознавал, что по нынешнему своему уровню он лучше не сделает и может позволить людям судить о нем по этой пробе пера.

Торопливо собрав то, что он счел более удачным, и отбросив то, что в минуту решительного суда вызвало сомнения, Станислав вручил ожидавшему тут Гершу первую свою работу в конверте, адресованном издателю Альманаха.

С учителем Ипполитом он знаком не был, но слышал о нем от товарищей. Этот еще молодой человек, который недавно числился в педагогическом институте, а теперь преподавал классическую литературу в гимназиях, выступил с произведением такого рода, каким редко кто начинает, — ученым, но дышащим живою жизнью комментарием к поэзии Станислава Трембецкого[39]. Исследование не имело и не могло иметь успеха среди тех слоев общества, где предпочитают легкое чтение и куда едва ли донеслась о нем весть, однако оно снискало автору уважение людей, приверженных подлинной науке и ценивших красочную поэзию певца Софиевки[40], который — если бы не жил он при дворе, не вел паразитическую жизнь камергера, не был человеком XVIII века, не износился бы так рано — мог бы стать рядом с великими поэтами, коими гордится наша литература. Учитель Ипполит бросил свету эту книгу, как бы желая ею сказать: «Вот что я могу, вот на что я способен!» Но в то же время, видя, что голодные толпы алчут пищи, что массе потребны такие блюда, какие она могла бы переварить, и понимая, что литературное воспитание читателей должно начинаться с книг по форме более легких, но ведущих к серьезным мыслям и понятиям об искусстве, он надумал собрать в один сноп все вдохновения молодежи, все сочинения свои и своих сверстников, все песни, в которых трепетала боль времени и звучали чувства века. С таким намерением и неиссякающим усердием подбирал он в свой Альманах колоски на поле, не ленясь нагнуться и за такими, которыми иной бы пренебрег, найдя их несозревшими, детскими. Порою и в детях пророчески видится их будущность.

Итак, Стась, веря предчувствию, тайно ему внушавшему надежду, обошелся без посредничества Базилевича и смело обратился к незнакомому издателю сам, с бьющимся сердцем ожидая приговора, который должен был стать для него решающим.

Ободрит ли его Ипполит и направит дальше по тому же пути или же сразит и вселит в душу сомнение?

Несколько дней прошли в тревоге и в самых противоречивых предположениях, становившихся все мрачнее, как вдруг однажды вечером, когда Стась сидел на своей убогой постели, он услышал чьи-то шаги, похожие на шаги человека, заблудившегося на чердаке. Он открыл дверь, полагая, что его пришел навестить добряк Щерба, но из темноты появилась вовсе незнакомая ему физиономия, и веселый голос, назвав его имя, спросил, не он ли такой-то.

Нежданный гость был молодой человек в расцвете лет, пара небольших черных, горячих глаз придавала его лицу выражение незаурядное, поражающее жизненной силой. Крупные завитки черных волос осеняли лоб, изборожденный ранними складками от мыслей и трудов, но уста еще смеялись с юношеским весельем и беспечной, молодой надеждой. По платью в нем можно было признать гимназического учителя.

То был не кто иной, как добрейший пан Ипполит, который, прочитав присланные ему стихи и прозаические отрывки, стал допытываться и разыскивать, пока не обнаружил жилище молодого автора. Трудно передать, какой горячей благодарностью наполнилось сердце Шарского при виде лица, излучавшего доброту и приветливость, при теплом пожатии руки человека, который мог бы пройти мимо, мог пренебречь им, но захотел поднять его и воодушевить, не колеблясь первым подать ему дружескую руку.

Учитель вошел с веселым видом, подшучивая над своими блужданиями по Немецкой улице и по еврейским чердакам; он окинул взглядом убогую каморку, жалкую обстановку, угадал бедность студента, и, видимо, сердце у него защемило от картины нищей доли, которую, быть может, и сам он изведал, но уже, к счастью, с нею распрощался. Наверно, вспомнились ему детские годы, проведенные в нужде, — он рано остался сиротою и лишь стойкости своей был обязан тем, что не свалился без сил на пороге жизни.

— Я прочел присланное вами, пан Станислав, — сказал он, усаживаясь на единственный стул и беря в свои руки руку юноши. — Прочел и от души порадовался — приветствую в вас поэта и писателя, и пришел я затем, чтобы вместе с братским объятием принести вам слово одобрения, потребность в котором и его значение я, увы, слишком хорошо знаю, — мне самому всегда его не хватало, и из-за его отсутствия я немало страдал! Все, что вы мне дали, я помещу в Альманахе… Мы познакомимся, а там придумаем что-нибудь еще… Но расскажите мне немного о себе, поисповедуйтесь…

Исповедь была легка Стасю перед этим человеком, который своим сочувствием пробуждал доверие и благодарность. Станислав с готовностью рассказывал о своей жизни, открывал свои мысли, желания, опасения, даже свою бедность, которую от других таил, как постыдную язву.

Учитель слушал его с грустью, по под конец лицо его опять посветлело — он еще не умел долго печалиться, хотя даже веселье его было с оттенком серьезности, какого-то возвышенного спокойствия.

— Да, старая песня, — медленно промолвил он, — история известная. С нее начинается жизнь всякого труженика на ниве мысли. Кто тут не страдал, не сражался, не мучился, не падал, не поднимался и при каждом прикосновении к земле не набирался, как Антей, новых сил? Если в тебе теплится священный огонь посланца, видящего перед собою днем и ночью свою путеводную звезду, если не случайность, не минутная вспышка, но зов слова божьего ведет тебя к страданиям ради блага людей, которые могут тебя не оценить, втоптать в грязь, — о, тогда ты все перенесешь, ты стерпишь нестерпимое, убитый насмешками и облитый презреньем, ты воскреснешь и пойдешь вперед, все вперед, и ничто тебя не удержит… Как знать? Быть может, из всех твоих усилий одна лишь капля пота даст ростки для будущего, быть может, из горы написанного в тяжких трудах одно лишь слово пребудет живым навек, а остальные рассыплются прахом, но разве человек живет ради себя, а не ради человечества, великой своей семьи?

Пан Ипполит долго так говорил, глаза его сверкали, а из уст переливались в душу Шарского целительные мысли, с которыми он светлее смотрел на будущее. От узкого понимания труда для личной славы он пришел к идее более высокой, идее труда самоотреченного, жертвующего всем, даже славою своей, для блага общества… О, он чувствовал себя помазанным на это мученичество.

Постепенно речь учителя потекла спокойней — чтобы придать смелости Станиславу, в чьей робости он убедился, пан Ипполит говорил все более доверительно; беседовали они долго, смеялись, шутили, а когда пришлось прощаться, учитель опять с искренним чувством схватил руку Шарского.

— Я сам был беден, — тихо сказал он, — сам много пережил, знаю, что такое молодость с тяжким бременем нужды на сердце… Не обижайся, если я попытаюсь тебе помочь… чуть-чуть, немного… сколько могу. Прими от меня этот сиротский грош.

Шарский стоял, весь закрасневшись, но учитель не дал ему слово сказать.

— Ты только не подумай, что я тебе делаю подарок… Альманах дает мне чистую прибыль, и справедливо, чтобы я поделился со своими сотрудниками. Впрочем, если захочешь, когда-нибудь отдашь, но если не возьмешь сейчас, я рассержусь.

вернуться

39

Трембецкий Станислав (1739–1812) — известный поэт, служивший при дворе короля Станислава Августа Понятовского (1764–1795); автор басен, поэм, сатир, од.

вернуться

40

Софиевка — парк в имении графа Потоцкого в г. Умани на Украине, воспетый польскими поэтами, в том числе Трембецким (поэма «Софиевка»).


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: