Другим студентам, даже самым бедным, удавалось как-то перебиться и жилось полегче — то друзья им, то сами они раздобудут легкий заработок, то перепадет нежданная поддержка, помощь родных. Станислав же слишком был поэт, слишком горд и застенчив и, по правде говоря, слишком мало о себе думал, чтобы за заработками охотиться, да и не сумел бы он опередить других. Его любой мог обойти. К роскоши он не привык, скудная жизнь дома и скупость отца подготовили его к тому, чтобы сносить и эту нужду; порой он грустно над нею подшучивал, надеясь на что-то лучшее в будущем, — быстро бегущие дни казались ему такими короткими, так были загружены делом, что ему не хотелось тратить время на заботы о своей персоне.

Между тем в его убогой каморке стали твориться странные вещи — чья-то невидимая рука, словно бы с опаской, но настойчиво, старалась смягчить его нужду. Его избавляли от домашних хлопот — возвращаясь после нескольких часов отсутствия, он замечал, что пол подметен, кувшин наполнен водою, жалкие его пожитки уложены в порядке, хотя так, чтобы не бросалось в глаза. Это удивило его и испугало — ведь, уходя, он запирал дверь на ключ и до сих пор не случалось, чтобы кто-то в его отсутствие бывал на чердаке, однако тут явно действовала рука человека, движимого чувством милосердия. Кто-то у него хозяйничал осторожно, украдкой, чтобы Станислав не сразу мог обнаружить признаки заботы о нем, — но с каждым днем становился все смелей и решительней. Вначале, увидев, что кувшин полон, Стась по рассеянности подумал, что сам принес воду, и укорил себя за бестолковость и забывчивость, но, убедившись, что тут что-то не то, сильно обеспокоился. Среди разбросанных на столе книг он находил то здесь, то там словно бы забытые мелкие монеты, и это его поразило больше всего — он ни на минуту не усомнился, что кто-то подкидывает их нарочно.

Вмешательство в его жизнь таинственной, хотя и дружески заботливой руки, повергло Станислава в недоумение, в тревогу, в раздумья — он не знал, что делать, советоваться ни с кем не желал, ему было бы стыдно, но и принимать эти дары не мог и чувствовал, что не должен.

Только Сара могла быть виновницей загадочных и не прекращающихся благодеяний — Станислав подозревал ее либо кого-то из друзей, пытался даже выследить, но безуспешно. Он поджидал на чердаке, прятался под лестницей — никого! В конце концов это стало его раздражать. Кто же мог в этой еврейской семье принимать в нем такое участие, жалеть его? Необходимо было выследить, узнать правду.

И вот однажды он целый день не выходил из комнаты, кроме как на урок с Сарой, затем уже в сумерках поднялся к себе и почти сразу, нарочно стуча каблуками и кашляя, вышел из ворот на улицу; когда же совсем стемнело, возвратился тайком и, прокравшись наверх, к своем каморке, спрятался у входа в ожидании, не появится ли кто. Сердце у него колотилось то ли от чувства благодарности, то ли от возмущения, он стоял долго, очень долго, но никто не показывался. Вдруг послышался шорох женского платья и торопливые шаги, по лестнице взбежала белая фигурка и, отперев дверь, скрылась внутри. В полосе лунного света, мелькнувшей через открытую дверь, Станислав без труда узнал Сару — она несла кувшин с водой, но, пока Стась опомнился от изумления, девушка уже вышла из каморки, унося пустой кувшин, и, проскользнув мимо оцепеневшего студента, быстро спустилась по узким ступенькам чердачной лестницы.

Итак, все, что он обнаруживал в своей каморке, несомненно, было делом ее рук! Слезы брызнули из его глаз, волнение всколыхнуло грудь. Станислав закрыл лицо руками и долго простоял недвижим. Тайное это милосердие осветило для него новым светом прелестную девушку, в которой прежде он видел лишь красивое, но почти бездушное существо. Стало быть, в груди этой спокойной, медлительной, изнеженной девочки живо билось девичье сердце от чувства тем более драгоценного, что оно было тайным и самодовлеющим, избегающим чужих глаз. Стась вздрогнул при мысли, что эти прогулки Сары можно легко выследить, истолковать в самом ложном смысле и обвинить его. Кровь прихлынула к его лицу.

Выхода не было, надо уйти из этого дома, из тихой этой каморки, из угла, к которому он уже привык, надо бежать — и стало ему жаль всего, что придется оставить, и хотя о Саре он старался не думать, она и черные ее глаза неотступно стояли перед ним.

В волнении выбежал Шарский из своего укрытия и пошел по улицам, пытаясь сообразить, что делать, — конечно, надо было бы с кем-то поделиться, но он этого боялся, он не мог заставить себя обнажить свои чувства, холодный взгляд даже самого благорасположенного человека был бы для него мучителен. Насмешка, болезнь нашего века, которая редко у кого не угнездилась в каком-то уголке души, могла бы его ранить беспощадно — он не был уверен, что даже Щерба не посмеется над тихой, невинной любовью еврейской девочки, которую он, Стась, видел в таком поэтичном и идеальном свете.

Что делать? Куда деваться?

В первую минуту он решил бежать, съехать, все бросить, но как быть дальше, как справиться с преследующей его нуждой, где приютиться? Да и хорошо ли опечалить доброе, невинное сердце, выказавшее к нему каплю жалости?

Долго бродил Стась с такими мыслями по улицам, наконец машинально свернул на Немецкую и поднялся в свою каморку, которая теперь почему-то показалась ему более светлой, веселей, удобней, чем всегда. У порога стоял тот самый кувшин с водою, так проворно подмененный Сарой, а рядом с ним валялись на полу, будто случайно рассыпанные, несколько яблок.

«Бедная Сара! — сказал себе Станислав. — Откуда проник в ее душу этот небесный луч, это чувство милосердия, которым так скупо наделены ее собратья? Во что превратится ее жизнь, когда она вокруг себя не найдет никого, кто бы сумел ее оценить? Бедная Сара! Бедная Сара!»

И, повторяя эти слова, Стась уснул в странных грезах.

Ранним утром, когда, поднявшись и невольно поглядывая на кувшин, Стась вспоминал вчерашние события и свои мысли, дверь его каморки медленно отворилась и в узком проеме совершенно неожиданно предстала нескладная, кривобокая фигура Фальшевича с его багровым носом.

В молчаливом изумлении и даже страхе смотрел педагог на убогое жилье сына пана судьи, добровольно избравшего себе эту нору на чердаке еврейского дома, и, не будучи в состоянии понять ни причин такой отшельнической жизни, ни стойкости молодого человека, в полном замешательстве пытался уразуметь все это.

— А, Фальшевич! — бросаясь к нему, воскликнул Шарский. — Как поживаете, пан Фальшевич? Ох, как я рад вас видеть!

Фальшевич медленно вошел в комнату, все еще изумленно озираясь и не зная, что сказать, настолько он был ошарашен увиденным. Он только пожимал плечами и таращил глаза.

— Ох, пан Станислав, пан Станислав! И вы не боитесь тут жить, среди врагов рода христианского! Так они же вас на пасху и зарезать могут! Ох, не думал я застать нашего пана Станислава в таком месте!

И, утирая пот со лба, он грохнулся на стул.

— Как видите, — с улыбкой сказал Стась, — я цел и невредим.

— Но как похудели!

— Знаете, пан Фальшевич, — сказал Шарский, — похудел я, возможно, что и от голода, должен признаться, иногда, да, иногда я живу отнюдь не роскошно. — И он горько улыбнулся.

Фальшевич с перепугу даже рот разинул.

— Да как это возможно? Чтобы не иметь, что поесть… что выпить! — изрек он с недоумением деревенского жителя, не представляющего себе такой невероятной нужды.

— О, выпить всегда есть что! — усмехаясь, возразил Станислав. — Для этого есть вода, и у костела святого Иоанна ее предостаточно. Только вы, пан Фальшевич, застали меня сейчас в трудную минуту, я не могу вас принять как хотелось бы, ни гроша нет в кармане.

— Как же это? — удивился наставник. — Очень даже странно! А у нас говорили, что вы за какую-то свою книжку вроде бы огромные деньги получили!

— О да, огромные! — засмеялся Шарский. — Но не будем об этом говорить, лучше скажите мне, дорогой пан Фальшевич, как там поживает отец мой и матушка, братья и сестры, я так истосковался по весточке о них!


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: