Зоня смотрела на него насмешливо, но без гнева.
— Жаль, что вы не дали отцу возможность обратить вас в нашу веру, вы бы стали мне добрым товарищем, а так…
Она пожала плечами.
— Ведь я в ваших глазах авантюристка, а вы в моих, ах, скажу вам по-нашему: вы фарисей… Ну, не сердитесь, не сердитесь! — И, не дав Эваристу вымолвить ни слова, она попрощалась и поспешила своей дорогой.
Эта крупица сердечности, эти несколько слов, брошенных походя, вновь вскружили Эваристу голову.
Он боролся с собой, а ему все хотелось приблизиться к ней, подойти, посмотреть, хоть бы услышать ее голос, словно бы насмешливый, в котором, однако, ему чудилась грусть. Он боялся, что новая встреча еще пуще его одурманит и он еще пуще станет томиться.
Эварист ходил подавленный, мучился и одновременно был недоволен собой. Сегодняшняя прогулка была предпринята, чтобы рассеяться — быстрое движение подчас успокаивало его взбудораженные мысли. Но на этот раз не помогло. Вместо того чтобы улечься, мысли его метались из стороны в сторону. Он упрекал себя за то, что сопротивлялся всем этим кипевшим вокруг новым веяниям, ближе не познакомился с тем, что так горячо занимало бедную Зоню.
Опустив голову, он сидел на скрытой в кустах скамейке, спиной к аллее, от которой его отгораживало огромное ореховое дерево, когда сзади услышал голоса и шаги. Избегая каких бы то ни было встреч, он сделал движение подняться, как вдруг узнал постоянно звучавший у него в ушах веселый голосок Зони; другой голос, как ему показалось, принадлежал «отцу».
Неприятная мысль о близости между этими двумя людьми не позволила ему двинуться с места. Он продолжал сидеть на скамейке, а собеседники все приближались и наконец остановились за кустами.
Он услышал, как «отец» степенно произнес:
— Присядем.
Вероятно, ни в каком другом случае Эварист не позволил бы себе подслушивать, но теперь у него так билось сердце и скамья так прочно держала его в своих оковах… Он понимал, что, добровольно становясь свидетелем разговора, не предназначенного для его ушей, ведет себя неприлично, но не мог уйти. Это было свыше его сил.
— Ну что ж, сядем, — весело отозвалась Зоня. — Вид отсюда прелестный… весна… и хотя умиляться по ее поводу это ребячество, а все-таки приятно…
— О, это возвращение природы к жизни после освежающего сна! — с пафосом подхватил Евлашевский. — И существа, являющиеся составной частью природы, теплом и светом призванной к возрождению, подобно ей, неизбежно испытывают жажду соединяться, группироваться, избирать согласно инстинкту…
Говоря это, он слегка вздохнул.
— Это пора влюбленности и любви, — продолжал он, — когда даже сухие вербы пускают ростки.
Евлашевский подождал, но Зоня не отвечала.
— Я именно такая сухая верба, — закончил он свою мысль, — под потрескавшейся и сучковатой корой которой еще струятся жизненные соки. Весна и на меня действует удивительным образом… Она меня омолаживает.
— Вы и так молоды душой, моложе многих наших молокососов, — возразила Зоня.
— Не только душой, — живо прервал ее Евлашевский, — я чувствую себя молодым и в том, что обычно не совсем точно называется сердцем, — по существу, это только чувственное влечение. Если бы мы жили в мире свободного выбора, преобразованном согласно знаменитой системе Фурье, то, наверное, нашлась бы женщина, которую влекло бы ко мне, как и меня к ней…
Эвариста, когда он услышал это странное признание, бросило в жар, руки его сами сжались в кулаки.
Зоня молчала.
— Да, моя дорогая, — продолжал Евлашевский, — закон природы состоит в том, что родственные натуры соединяются в пары, отсюда и это томление, особенно в известные времена года, эта тоска, которая в нашем утонченном и извращенном обществе не находит понимания и не принимается в расчет… Ощущение, какое вызывает в тебе весна, есть жажда подчиняться законам природы… Ты хочешь любить!
Зоня рассмеялась, но смех ее звучал напряженно, не искренне.
— Ошибаетесь, отец, — холодно возразила она, — мое сердце не жаждет ничего, кроме науки и овладения миром с ее помощью. Я ежедневно сталкиваюсь с молодыми людьми, которые стараются мне понравиться, но ни один из них не возбудил во мне ни малейшего чувства, они мне безразличны. К вам, которому я обязана светом учения, я более всего испытываю уважение, благодарность и симпатию.
Евлашевский помолчал, затем воскликнул:
— Зоня, пришло время, когда я должен объяснить тебе твои собственные невнятные чувства, это так ясно, так естественно — пылкая юность тянется к дополняющей ее зрелости. Твое сердце принадлежит мне, ибо я сам твой, всем сердцем. Я люблю тебя!
— Вы шутите, — возразила Зоня, смешавшись, — мое чувство к вам это привязанность ребенка, не больше…
— О, ты сама себя не знаешь, ты ошибаешься, — продолжал восклицать Евлашевский, — ты должна меня любить, мы предназначены друг для друга. Я воспитал твой ум для себя, ты моя духовная половина…
— Но, пан Евлашевский, — изменившимся голосом сказала Зоня, — я все-таки лучше себя знаю. Вы смеетесь надо мной! Уйдем отсюда, прошу вас, уйдем!
— Останься! — послышался дрожащий от гнева и отчаяния голос Евлашевского. — Твое предназначение быть моей, моей в полном смысле этого слова! И это сбудется так или иначе. Ты отдашься моей горячей любви, ты будешь счастлива и меня осчастливишь…
— Перестаньте, пан Евлашевский, не говорите вздора, — громко сказала Зоня. — Желание вскружить голову своей ученице не вяжется с достоинством учителя и отца… Я готова считать это шуткой, но мне неприятно, что вы позволили себе так шутить со мной.
Тут она еще более повысила голос, чеканила каждое слово:
— Вы принимаете меня за ребенка, но я не ребенок! Я знаю себя очень хорошо и если полюблю — о, ничто в мире меня не остановит, я отдамся этому человеку, не спрашивая, отпустит ли мне мои грехи общество, свободен мой возлюбленный или связан чем-то. Это закон природы и это право моего сердца. Но не чувствуя любви, не будучи охвачена святым порывом, я не позволю купить себя ни мудростью, ни миллионами! Я не продам себя ни за лавровый венок своего поклонника, ни за царский трон, если бы он у него был.
Евлашевский сердито пыхтел, слышалось какое-то невнятное ворчание…
Вдруг Зоня крикнула:
— Помогите!
«Отец» обхватил ее обеими руками, а губами старался дотянуться до лица; девушка мужественно оборонялась, но прежде чем она успела влепить нахалу пощечину, Эварист перескочил через кусты, кинулся на Евлашевского сзади и, схватив за воротник, так рванул, что тот упал и покатился по земле.
Зоня, не потерявшая самообладания, бросила взгляд на своего поверженного поклонника, который, барахтаясь, силился подняться с земли, как это делают иногда опрокинутые на спину жуки, затем подняла глаза на Эвариста и отбежала на несколько шагов.
Протягивая ему руку, она хладнокровно распорядилась:
— Проводите меня домой! — И пошла быстрым шагом из парка, не оборачиваясь на кряхтевшего Евлашевского, который, видимо, ушибся при падении. Сначала она ничего не говорила и, только когда они немного отошли, повернулась к Эваристу и сказала:
— Несчастный старик, где-то, видимо, переложил, вот и ударило ему в голову… Никогда не ожидала от него такого… Мне стыдно за него и жаль… Пожалуйста, никому об этом не говорите.
— Не ради него я буду молчать, ради вас, — возразил Эварист, — но раз уж я имел счастье вовремя прийти вам на помощь…
Зоня рассмеялась.
— Пожалуйста, не воображайте, что вы меня спасли, я и сама бы справилась с этим помешавшимся беднягой. Женщина, которая нуждается в защитниках, может и не стоит защиты! На худой конец, — добавила она, смело глядя кузену в глаза, — мне ведь не зря даны превосходные зубы.
Эварист слушал ее с грустью.
— А все-таки лучше, — ответил он, — не подвергать себя необходимости пользоваться ими. Как вы могли…
— Ах, оставьте! Разум следует подкреплять опытом, — возразила девушка. — Ну, скажите, как я могла подумать, что человек, знания и ум которого я так чту, который был для меня духовным отцом и вдохновителем, вдруг допустит такую выходку?..