— Прошу тебя, будь откровенен! Говори, не щади меня, господь милостив, может, ничего такого и нет.

— А я ничего дурного и не знаю, — возразил юноша, — просто она и ее образ жизни показались мне странными… — Тут он запнулся, а потом добавил:

— Надо помнить о том, дорогая Мадзя, где и как она воспитывалась, к тому же и нрав ее и характер вовсе не похожи на твой.

Из груди бедной Мадзи вырвался болезненный вздох.

— Говори же, Эварист, заклинаю тебя, меня это очень интересует, а еще больше беспокоит, — ничего не утаивай…

— Чтобы ты лучше меня поняла, — вновь начал Эварист, — я должен тебе сказать, что в нашем студенческом обществе, как и всюду, есть два течения, два мира. Один идет к свету постепенно, размеренно, с оглядкой, чтобы не разбиться по пути; другой несется очертя голову, сам не слишком зная куда, хотя истово верит, что мчится к добру, к ясности, к правде. Я, Мадзя, принадлежу к числу спокойных людей, не люблю авантюр, другие же штурмом добывают или мечтают добыть стоящую перед ними великую цель.

Разузнав, где надо искать Зоню, я пошел на Подол к некоей Гелиодоре Параминской, у которой она жила. Ты, Мадзя, только не удивляйся и не впадай в отчаяние, когда я тебе расскажу, в какой обстановке живет твоя сестра.

Мне сказали, что застать ее можно лишь вечером. Я разыскал, как было указано, домик Агафьи Прохоровны Салгановой. Хозяйка сама проводила меня к пани Гелиодоре. Уже в передней меня неприятно поразили нестройные голоса и слишком громкий разговор. Я колебался, войти ли мне, и попросил старую Агафью, чтобы она доложила панне Зофье Рашко, что ее хотят видеть. Она пошла, я остался за дверью и слышал, как было названо мое имя и смелый, звонкий голосок воскликнул: «Ну так почему он не входит?» Веселый смех вторил этим ее словам.

Большая комната, куда я вошел, была полна папиросного и сигарного дыма… Сквозь него я с трудом разглядел сидящую на диване женщину средних лет, довольно красивую, с непокрытой головой и подстриженными, как у Зони, волосами; она курила папироску и оживленно разговаривала с окружавшими ее столик молодыми людьми. Остальные сидели на стульях поодаль. Зоня, ожидая гостя, пошла мне навстречу. И у нее в руке была папироска.

При взгляде на ее решительную, даже вызывающую мину, мне стало неприятно. Я несмело приблизился к ней и назвал себя.

— А! Очень приятно познакомиться, — ответила она, по-мужски подавая мне руку.

Когда я напомнил ей о нашем родстве, она рассмеялась.

— А, что там родство! Все люди братья или, по крайней мере, должны ими быть.

Я попросил познакомить меня с хозяйкой.

— Геля, — крикнула Золя, обернувшись к ней, — лап Эварист Дорогуб.

Компания, окружавшая пани Гелиодору, должно быть, предупредила ее, с кем она имеет дело, и меня встретил довольно холодный прием. Понаслышке я знал тут всех, как и они меня, но мы, как я уже говорил, принадлежали к разным лагерям, так что симпатии ко мне они не питали.

Зоня тоже приняла меня весьма прохладно; при одном взгляде на меня, они убедились в том, что уже было подсказано пани Гелиодоре: я — из «темных».

Эварист улыбнулся. Мадзя, как ни была она опечалена, жадно ловила каждое его слово, хотя, кажется, не все понимала.

— Общество, минуту назад такое оживленное, — продолжал молодой человек, — вдруг притихло, все только перешептывались. Мне давали понять, что я нежеланный гость. Тем не менее я, понизив голос, стал расспрашивать Зоню о ее жизни. Мне казалось, так ей будет удобнее, но на первый же мой вопрос она ответила во всеуслышанье.

— Прости меня, — грустно прервала его Мадзя, — но опиши, как она выглядит, мне хочется ее увидеть.

— Прежде всего должен сказать: она очень, очень хороша собой. Темные глаза, смелый взгляд, довольно высокий лоб, маленький носик, губы надутые немножко и надменные; безжалостно подстриженные, но несмотря на это прекрасные волосы, изящная, крепкая фигурка. В движениях, правда, подражает мужчинам…

— Нет, я все-таки ее не вижу! — воскликнула Мадзя, — какая же она…

— Красивая и смелая, — повторил, улыбаясь, Эварист. — Хоть мне и претит в женщине эксцентричность, ей она даже к лицу. В ней есть что-то симпатичное, располагающее, благородное, открытое… Невозможно не думать о ней…

Но слушай дальше. Когда я спросил, что с Озеренько, она, вздохнув, ответила: «Почтенная женщина умерла, и ей я обязана тем, что могу какое-то время не заботиться о крыше над головой и о будущем. Она завещала мне все, что имела, и с этим я приехала в Киев. Хочу учиться, буду стараться сама зарабатывать себе на жизнь, так чтобы уже ни в ком не нуждаться…»

Услышав это, сидевшая на диване пани Гелиодора вставила:

— Да уж, кто-кто, а Зоня, ее мужество и трудолюбие действительно могут служить примером; вот это женщина!

Присутствующие зашумели одобрительно, Зоня презрительно усмехнулась.

— Нечего меня расхваливать, — возразила она, — на безрыбье и рак рыба, так и я. Где все женщины либо за печкой сидят, либо за чей-то подол держатся, я кажусь исключением, но ничего странного тут нет, все должны быть такими. Достаточно мы уже были невольницами и служанками.

— Ах, боже мой! — прервала его Мадзя, вся в слезах, ломая руки. Эварист помолчал, затем окончил свой рассказ более сжато:

— Словом, дорогая Мадзя, Зоня совершенно эмансипировалась. Она приняла меня как чужого и, собственно говоря, на этом наше знакомство кончилось. Мы часто потом встречались, но она едва благоволила кивнуть мне издали и тут же отворачивалась. Я не хотел быть навязчивым, только перед отъездом подошел к ней и спросил, не хочет ли она написать тебе или что-нибудь передать. На мой вопрос она улыбнулась. «Если хотите, скажите ей, пусть не будет ничьей невольницей, пусть приезжает сюда учиться и станет человеком». Повторяю ее слова.

Чтобы представить себе впечатление, произведенное на Мадзю этим рассказом, надо вспомнить, какое получила она воспитание в спокойной, патриархальной, старой замиловской усадьбе; ведь сюда никогда не проникало ни одно новое веяние, здесь все новое заранее считалось плохим, испорченным и разрушительным, здесь жизнь катилась по издавна проложенной колее…

Мадзя слушала со страхом и отчаянием. Ей казалось, что Зоня уже погибла. Под конец она так расплакалась, что должна была убежать в свою комнату. Эварист даже пожалел, что привез ей такое грустное известие о сестре.

Но сделал он это не без умысла.

Зоня, несмотря на свою эксцентричность, а может быть, именно благодаря ей, так сильно занимала его мысли, что ему хотелось повлиять на нее и он рассчитывал сделать это через ее сестру.

В тот день Мадзя, у которой от слез покраснели глаза, не показывалась под предлогом головной боли, а пани Эльжбета, приписав ее недомогание рождественским кушаньям, обрекла ее на питье из ромашки — в деревне средство от всех болезней.

Когда она утром вышла, все еще бледная, и Эварист смог, не привлекая внимания, подойти к ней, он прежде всего постарался вдохнуть в нее мужество и убедить, что Зоня ни в чем не виновата, на эту дорогу ее толкнули обстоятельства, но смелость и благородный характер не позволят ей заблудиться.

— Сделай одно, — сказал он под конец, — напиши ей как сестра сестре, не давая понять, что я обрисовал ее этакой странной дикаркой, напиши ей длинное, сердечное письмо. Я убежден, что оно произведет на нее впечатление.

— Ах, дорогой Эварист, — возразила Мадзя, молитвенно складывая руки. — Писать? Я? Да разве я сумею написать ей так, чтобы… Ах, нет, нет, я не умею писать письма. Если бы я могла ее увидеть, упасть перед ней на колени, заплакать, обнять, тогда, может, и был бы прок, но писать! Нет! Нет!

Однако, высказанная Эваристом мысль засела у нее в голове. Однажды она спросила его, что именно следовало бы написать.

— Пиши так, словно ты говоришь с ней, — ответил кузен. — Ничего не надо сочинять, изощряться, дозволь диктовать своему сердцу, и, даже если слова сложатся не очень удачно, письмо все равно подействует, дойдет до ее сердца…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: